|
|
21 апреля II Пьяный с всклокоченной бородой и мутными глазами идет ругаясь и ворча по улице. Я иду навстречу с 4-мя детьми. Увидев, что я собираю ребят в кучу,— пьяный становится у тротуара. "Во фрунт!" — командует он сам себе и снимает шапку, вытянувшись по военному. Когда ребята прошли мимо, он опять командует: "Накройсь! Налево кругом, марш". Городовой из будки с большой седой бородой и хронически-неодобрительным выражением на лице следит за его поступками. Видя, что его вмешательство не потребуется (да если бы и потребовалось,— едвали он поспел бы во-время) — он только качает головой. — По какому случаю напился пьян,— говорит он с презрением. — А по какому?— спрашиваю. — Христос помер (дело происходит на страстной неделе в четверг). И так все будет горевать до самой пасхи. А как воскреснет Христос,— он опять напьется, уже с радости. Он выпячивает губу и с крайним неодобрением смотрит вслед пьянице. — Так уж у нашего народу,— ваше благородие... Поведения такая. Нет, я так понимаю, что руськой народ... Он задумался. — Неприятной! — и он махнул рукой. — Неприятный, — переспросил я, заинтересованный этим своеобразным чаадаевцем. — Верно,— с убеждением произносит он и потом добавляет с оживлением: — Вот в шведчине... нет, там не так, там поведения совсем другая... ах какой аккуратный народ. В субботу скажем в 4 часа,— сейчас он работу бросает; хоть ты ему какую кучу денег навали, вон экую (жест руками) — не станет работать. Сходит себе в кирку свою, потом домой... Выходи ты в воскресенье на улицу, с ружьем, — пали, знаешь, вдоль... т. е. по улице например. Он прижмуривает глаз и прицеливается. — Зачем это?— удивляюсь я. — Нет, это я к слову, стало быть к тому, что можете вы выпалить,— никого не обидите: живой души нет. Чтобы это пьяных там или что... Ни-ни! В понедельник, например, во вторник там, в середу... они попляшут, повеселятся. И водочки когда выпьют, в меру. А в праздник нет. Как можно приравнять наш руськой народ к шведському. И-и! — Да вы там жили, что-ли? — На службе состоял. — Ах, это в Финляндии. — Ну-ну! Все одно,— шведчина, Финляндия называемая. Хорошая сторона, порядошная... {Далее в дневник занесен отзыв о трех рукописях для журнала "Северный Вестник".} ДЕТСКИЕ ФАНТАЗИИ* * "Детские фантазии" записаны В. Г. в конце тетради дневника 1887—1888 г. без определенной даты, вместе с более ранними записями детских лексиконов и более поздними наблюдениями над старшими девочками. Для сохранения большей стройности дневника записи эти располагаются в хронологической последовательности. Поздно ночью, часов около 12-ти в середине мая 88-го года, мы приехали в Сызрань и с парохода пришлось переезжать на вокзал, что бы поспеть к ночному поезду {В середине мая 1888 года В. Г. провожал жену с маленькой дочерью в Саратовскую губ. на хутор к сестре его жены А. С. Малышевой. Вернулся в Нижний-Новгород около 25 мая.}. Ночь была не холодная, даже, пожалуй, по весеннему-теплая, влажная и мягкая. Недавно выпал дождь, небо уже очистилось вверху, только на горизонте скучились облака; из за них всходил месяц, но его еще не было видно; только свет его разлившись в сыром воздухе позади туч,— служил фоном, на котором облака рисовались резко и ясно: гребни чуть-чуть тронуло светом; кой где мелькали причудливые просветы и от них очертания облаков были фантастичны и странны. Сверху-же мигали звезды... Укутав девочку, я вынес ее и уселся с нею на извозчика, с Дуней. Когда пролетка заколыхалась и колеса заплескали по наполненным еще водою рытвинам дороги,— она проснулась и поднялась у меня на руках, оглядываясь с удивлением. Несмотря на темноту — мне были видны ее широко-раскрытые глаза на белом личике. Ветер обдувал ей лицо, влажный воздух ночи, колыхание пролетки, темные крыши убогих пристанских лавчонок, проползавшие мимо и уходившие назад, потом широкий пустырь, налево — огоньки города, направо — далекое освещение вокзала и вверху — темное небо и звезды — все это было ей еще ново. Около года назад она тоже ехала здесь,— но тогда ей было только 1/2года и, конечно, не могло даже остаться воспоминания. Теперь же она сначала притихла,— потом подняла лицо кверху и стала шевелиться стараясь высвободить и поднять руку к небу. Звездное небо в первый раз еще глядело сверху в эти синие глазки. — Что это?— спросил я,— указывая на небо, куда и она тоже тянулась высвободив ручонку. Она задумалась. Вообще, я заметил, что она редко оставляет вопросы без ответа,— старается всегда подыскать ответ, иногда удачно, иногда отделываясь явной бессмыслицей. Теперь видимо молодое воображение работало и два темных глаза продолжали смотреть кверху. — Цитёцьки — вдруг сказала она. — Что? — Цитёцьки... воть — и она протянула ручонку кверху. Синее небо с рассеянными по нем желтыми огоньками она сблизила таким образом с муравой, по которой пестреют желтые цветы. Надо заметить, что она вообще очень любит цветы, и луг с цветами или сад всегда производит на нее ярко-радостное впечатление. Мне невольно вспомнилось при этом еще и то вероятное обстоятельство, что дети не должны различать синевы от зелени, как и младенческие народы. Это должно еще усилить сходство синего звездного неба с зеленым лугом, пестреющим ее любимыми одуванчиками. Сон совсем прошел. Всю дорогу она ловила жадно раскрытыми глазами и чутким слухом впечатления и звуки ночи. — Сибака... аить...— задумчиво произносила она, когда к нам доносился нз спящего предместья ленивый собачий лай. И она искала собаку глазами, но не могла найти. — Аить...— повторяла она вопросительно и с недоумением.— Аить... сибацька. Это обстоятельство подало повод к новой странной идее: когда мы приехали на вокзал, и я ввел ее в комнату первого класса,— она только в первое мгновение окинула глазами обстановку вокзала и заплакала, когда я хотел ее уложить. Тогда я пустил ее на пол и она тотчас-же, взяв меня за руку, стала тянуть к выходу. — Падём... папка... — Куда? — Дюдя... дюдя... И желая пояснить свое желание, добавила: цитёцьки. Я вынес ее на крыльцо и сел с нею на широкой каменной тумбе. Она прислонилась ко мне и подняла лицо кверху... — Диивцё... сюмить...— сказала она вдруг. Слово "шумит" она произнесла еще в первый раз. Шелест деревьев, окружавших небольшую куртину перед вокзалом, слышался ясно, хотя движения ветвей не было заметно. — Ко-ё-я му-у-у... опять сказала Соня и приподняла голову. — Му-у — коё-я. Я сначала не слыхал, но потом прислушавшись, различил полусонное мычание коровы где-то в хлеве или на каком нибудь дворе. Вокзал стоит за городом, но около него ютятся гостинница и кой-какие постройки. Я не мог различить даже, в какой стороне раздается это мычание. Эти звуки были, если так можно выразиться,— так же темны и неопределенны, как и очертания деревьев, как темные хижины и пустырь. Одни только облака, из-за которых сквозил лунный свет,— во всей картине выделялись своей определенностью. Луна подымалась, облака тихо оседали книзу; от этого во всей их группе чувствовалась постоянная, хотя и не быстрая смена света, теней, очертаний; казалось, они двигались, ходили. — Сибака... а-ить... Асядька... кицить...— все новые и новые звуки неясно и издалека выползали и достигали ее слуха: то лай собаки, то крик петуха, то ржание лошади. Наконец, девочка остановила взгляд на облаках и будто нашла то, чего искала: — Воть...— указала она мне рукой. — Что?—спросил я. — Ко-ё-я,— сказала она.— Воть... му-у. — Нет, Соня, это тучки. — Тюцьки му-у...— согласилась она.—Асядька воть... сибацька воть... Очевидно тучи казались ей теперь живыми, мычащими и лающими существами. Она твердо стояла на этой идее и когда я увел ее в вокзал и затем, по ее настоянию опять вывел,— она сразу повернулась к облакам: — Коё-я — му-у... Теперь воображение ее расходилось и в комнате ей не сиделось на месте. На столах горели свечи, отражаясь и дробясь в стекле бутылок, стаканов; за буфетом, склонясь головой спал прикащик; мальчишка, лет 14-ти, закинув голову, спал на стуле, у громадного самовара, который тихо пыхтел и дышал из отверстий паром, в ожидании близкого поезда. Соня подбежала к мальчишке, стараясь заглянуть ему в лицо,— подбегала к столам, перекатывалась как шарик из одного конца зала в другой. — Сибяка, сибака... вдруг закричала она и покатилась, подпрыгивая на пальчиках, в дальний угол, где за столом на лавке спал какой то пассажир. Он зашевелился поправляясь и укрываясь пледом, и тем привлек ее внимание. Лица его не было видно,— лишь одни ноги, закрытые пледом. Я удержал Соню, но через несколько минут, когда я, сидя на стуле, немного вздремнул,— я опять услышал ее уверенный голосок. — Сибака, сибака. Я проснулся, но уже было поздно. Она успела подбежать к господину и схватила его за ногу. Тот проснулся, быстро поднялся на ноги и я увидел его удивленное и недоумелое лицо. Сонька же стояла против него, тоже удивленная. — Дядя...— сказала она, немного сконфуженно, подбегая ко мне и пряча лицо в колени. Очевидно — лай собаки в темноте слишком ярко зародил идею собаки в ее головке, и она теперь всюду искала собаку: и в тучах, и в темных фигурах сонных пассажиров по углам большой вокзальной комнаты. Только когда поезд сызранско-моршанской жел. дороги, вздрагивая, громыхая и покачиваясь,— отошел от станции — девочка, утомленная новыми еще впечатлениями в первый раз виденной ночи — стала засыпать под однообразный бег, стук и скрип вагона... |