Два раза в неделю к нам приходил библиотекарь. В той тюрьме, где была я, разрешалось брать три книги одновременно. Взяла «Сказки» Пушкина, «Новеллы» Проспера Мериме, «Горе от ума» Грибоедова. Учила наизусть стихи и прозу целыми днями. Ни одной минуты свободной. Многое выучила, отработала. К этому времени меня как раз перевели в другую тюрьму, в значительно большую камеру. Когда я туда вошла — обалдела. Через всю большую комнату шли деревянные подмостки. Позже узнала их название — «одноэтажные нары». На них лежали одеяла, подушки, какие-то мешочки, по ним же бегали женщины в чулках, а чаще всего только в трусах и бюстгальтерах. Некоторые сидели, некоторые читали, но большинство носилось по этой причудливой «сцене».
Все же в этой камере, вероятно, из-за ее многолюдности обстановка была более живая, «красочная», чем в месте моего предыдущего пребывания. Мои молчаливые наблюдения были прерваны Соней Прокофьевой, женой крупного государственного деятеля, попавшей в скверную клеветническую историю, похожую на ту, что переживала я. С Соней была знакома хорошо; ценила ее простоту, умение оставаться самой собой на любых ступенях жизни. Она подошла ко мне, сказала приветливо:
— Тебе повезло. Я здесь староста и устрою тебя рядом со мной. Где твои вещи?
У меня был только красный плащ, купленный во Франции, не к месту игривая шапочка и замшевые перчатки. Тут надо сказать правду: следователь неоднократно предлагал мне написать домой и помочь получить теплые вещи. Но, зная, что я ни в чем не виновата, и наотрез от всякого рода передач отказалась.
Спала я рядом с Соней, места было в обрез, но спала крепче, чем в лучших условиях. Дело не только в том, что настоящие женщины умеют создать подобие уюта где угодно, что у Сони был пушистый плед: больше всего в такие минуты греет тепло дружбы.
Даже в этих условиях Соня оставалась организатором-общественником. Утром она внесла предложение «использовать наличие Наталии Сац».
— Итак, — продолжала Соня псевдоспокойным голосом, — сегодня мы объявляем твой вечер. Возможностей увести присутствующих в мир искусства у тебя много.
И вот я уже восседаю на нескольких узлах с женским тряпьем, сложенных вместе, «чтобы всем было видно», под ногами почти метр очищенного пространства — если «по ходу действия» понадобится встать, смогу и это, сделать. Волнуясь, как всегда на премьере, начинаю «спектакль одного актера».
«Горе от ума» Грибоедова выучила все от начала до конца наизусть. Начинаю юным голосом заспанной Лизы:
Светает!.. Ах! как скоро ночь минула!
Вчера просилась спать — отказ.
«Ждем друга». — Нужен глаз да глаз,
Не спи, покудова не скатишься со стула.
Теперь вот только что вздремнула,
Уж день!..
Голос звучит хорошо, даже как-то отдохнул за это время; в обычные-то дни в театре злоупотребляю им с утра до ночи...
Сцена заигрывания Фамусова с Лизой, неожиданного появления Софьи в сопровождении Молчалина виделась мне так ясно, что и на лицах моих слушательниц появилось выражение, какое бывает у зрителей, когда спектакль им нравится.
«Глазок» в двери открылся два или три раза, и наконец появилась дежурная. Она, видимо, не могла понять, почему замолкли многочисленные обитательницы камеры, но, увидев происходящее, осталась по эту сторону двери.
Я была почти счастлива, что гений Грибоедова перенес моих слушательниц в обстановку художественного вымысла, на два часа заставил жить жизнью действующих лиц его бессмертной комедии.
Меня благодарили, а главное, наутро требовали повторного концерта.