Мне отвели небольшую проходную комнатку с итальянским окном, подле девичьей; с утра начиналась через нее беготня горничных и прохождение старого повара к бабушке за приказами.
Перед окном находился цветник, а за ним виднелись пустынные поля, -- тоскливее этого вида и этого цветника трудно что-нибудь себе представить. По решетке, огораживавшей цветник, стоял частый ряд высоких древовидных разноцветных мальв; посредине, в кружках и треугольниках, окаймленных дерном, синели, краснели, желтели, пестрели дельфины, ноготки, настурции, барская спесь, царские кудри, мак, турецкие гвоздики, анютины глазки и маргаритки; ни тенистого деревца, ни душистого цветка, ни скамеечки для отдыха не было в этом цветнике.
Такая же безотрадная жизнь, как цветник и окружавшая меня природа, потекла для меня в Наквасине. Бабушка обращала внимание на моську гораздо больше, нежели на меня; тетушка занята была своими частыми головными болями, вышиванием гладью оборок для капотов, беседой с матерью, братом и приятельскими отношениями с соседками барышнями Травиными. Я предоставлена была сама себе и не знала, что с собою делать. Читать было нечего.
Книг у бабушки было не видно.
Мне накупили в Москве, в лавке Майкова, материй на бальные, визитные и домашние платья, розовых и лиловых шелковых платочков, на Кузнецком мосту -- перчаток и цветов, у Гейне -- разноцветных башмаков, и не купили ни одной книги, ни листка бумаги, ни пера, ни карандаша.
Образование мое считали оконченным и вполне достаточным для женщины. В их понятии, не только для женщины, но и для мужчины не ценность знания играла главную роль, а его внешнее действие на других. Учебные книги и тетради, привезенные из пансиона, мне наскучили, я как уложила их в сундук, уезжая из Москвы, так и не трогала; повторять на фортепьянах "Калифа", "Бурю", вариации Кашина на песню "Вечор был я на почтовом на дворе", надоело, других нот не было, да если бы и были, то вряд ли бы я с ними справилась без учителя; работать было нечего и не умела ничего, кроме вышивания цветов синелью, особенно часто приходилось мне выделывать какой-то громадный пунцовый амарелюс. Когда не было у нас гостей, бабушка оставалась в своей спальной, там сидели с ней тетушка и дядя. Я входила к бабушке утром поздороваться, обедать, вечером проститься. Оставаясь одна долгие летние дни, не зная, чем их наполнить, бесцельно бродила по комнатам, останавливалась перед зеркалами, любовалась своим свежим румянцем, карими глазами, тоненькой талией, сама себе улыбалась, танцевала и сама себе делала реверанс; по получасу простаивала в пустой гостиной перед двумя большими картинами, висевшими над диванами. На них представлен был восточный базар невольниц. Я любила смотреть на белокурую, миловидную, полуобнаженную девушку с цепями на руках, у которой по лицу катились слезы, перед ней стояло двое турок, один из них подавал деньги продавцу невольниц. Смотря на плачущую невольницу, меня занимали вопросы: в самом ли деле жила на свете такая девушка, или это фантазия живописца, если жила -- кто она? Как попала на базар в Турцию? Что за жизнь ожидает ее? Есть ли у нее родные? Плачут ли об ней? Из комнат уходила я в огород, в заброшенный, отдаленный от дома сад, заросший крапивой, беленой и куриной слепотой; из сада перекочевывала на девичье, крыльцо и иногда целые часы сложа руки сидела на его ступеньках, следя за происходившим во дворе.