автори

1575
 

записи

220973
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » kekeg » "Стёжки-дорожки. Документальное повествование". продолжение 10

"Стёжки-дорожки. Документальное повествование". продолжение 10

10.09.1959 – 01.12.2000
Москва, Московская, Россия

***

Оба отдела — Смоляницкого и Синельникова попросили собраться в пустующем просторном кабинете члена редколлегии. Открылась дверь. Вошёл Кривицкий и представил нам улыбающегося Георгия Дмитриевича Гулиа.

— Только что на редколлегии Георгий Дмитриевич согласился возглавить отдел русской литературы. Синельников и Смоляницкий утверждены его заместителями. Так что прошу любить и жаловать, — сказал Кривицкий и вышел, оставив нас с Гулиа наедине.

 — Я вас, конечно, никого не знаю, — смеялся Гулиа. — Вы, значит, Михал Хананыч, по критике, а вы, Соломон Владимирович, — по публикациям. Нет? — удивился он, услышав возражения. — А как же?

Ему разъяснили.

— Отлично! — одобрил Гулиа и засиял ещё более ослепительной улыбкой. — Так и будем работать дальше. Надеюсь, что сработаемся! — и он жизнерадостно засмеялся.

Мы располагались на шестом этаже здания на Цветном бульваре, а у Гулиа был свой кабинет на пятом. Выезжать из него он не захотел. И никого из нас туда к себе не вызывал. Мы его вообще почти не видели. Встречались с ним только в тех редких случаях, когда собирались перед редколлегией обсуждать журнальные новинки, чтобы выработать общее мнение отдела.

Странные это были обсуждения.

— Лидия Георгиевна! — неизменно обращался Гулиа к секретарю нашего отдела, синеокой Катуниной, по чьей красоте и стройности никто бы не сказал, что ей уже перевалило за пятьдесят. — Соедините меня с Сухуми!

— Это какой Воронин? — останавливал он Лёню Миля. — Из Ленинграда? Ну, и о чём он пишет?

Он прикрывал глаза и как бы подрёмывал, слушая Лёнин пересказ. Но немедленно оживлялся, когда Катунина сообщала ему, что Сухуми на проводе.

— Сейчас, — останавливал он Лёню, хватая трубку. И кричал в неё: — Лена, это ты? Это я, Георгий. Ну, как там у вас дела? Все здоровы? Как погода? Да у нас тут, — он морщился и неопределённо вертел рукой, — так-сяк. По-разному! А Витя где? Скажи ему, чтобы прислал немного вина, у нас кончается. А где Софья? В саду? Сходи за ней. Нет, я не буду класть трубку. Я подожду.

— Продолжайте, — говорил он Лёне, не отнимая трубку от уха. Лёня заканчивал пересказ. Предлагал не заметить публикацию.

— Ну, как мы её можем не заметить? — не соглашался Гулиа. — Воронин в Ленинграде — большая шишка! — и снова оживлялся, почти мурлыча в трубку: — Софичка! Ну, как ты, дорогая? Как твоя нога? Мазь помогает? Я ещё пришлю. Какое спасибо, лишь бы ты была здорова! Ну, расскажи, чем вы там живёте? Хурму? Есть у нас ещё немного. Спасибо, спасибо! А где Миха? Ну, пусть возьмёт трубку.

Очевидно, за Михой надо было идти, потому что, не кладя трубку, он снова обращался к Милю:

— Нет, не заметить нельзя. Скажем, что дадим аналитическую, — он всегда произносил это слово, похохатывая. — Так что думайте, кто мог бы написать. А что у нас в «Новом мире»? Чья повесть? Я такого не знаю. Это что, молодой писатель? —  и вдруг кричал в трубку: — Миха! Что ты сейчас делал, бездельник? Знаю, как работал! Небось, чачу пил с приятелями. Не пил чачи? Так я тебе и поверил! Когда собираешься ехать? Возьми у Вити вина. Нет, ты у Вити возьми, у него лучше!

Словом, своеобразное это обсуждение сильно затягивалось. Правда, проработал нашим начальником Гулиа недолго.

Однажды, когда мы вот так обсуждали с ним журналы и слушали его беседы с сухумскими родственниками и знакомыми, Синельникова вызвали к Чаковскому. А вернулся Синельников вместе с Кривицким как раз в тот момент, когда Гулиа разговаривал с Сухуми. Пообещав кому-то перезвонить, Гулиа положил трубку и услышал вместе с нами от Кривицкого, что редакторат затеял кадровую реорганизацию. В газете создаётся отдел публикаций русской прозы и поэзии, который возглавит Гулиа. А мы получаем нового руководителя — исполняющего обязанности редактора отдела русской литературы Михаила Ханаановича Синельникова. Его заместителями решено назначить Смоляницкого и Чапчахова.

Однажды в Дубултах я поймал передачу радио «Свобода», посвящённую какой-то сталинской годовщине, кажется, 90-летию тирана. Автор передачи обильно цитировал статьи, напечатанные в декабре 1949 года, когда людоед отмечал своё семидесятилетие, и с особенным тщанием статью в «Правде»:

 

«Если ты, встретив трудности в борьбе или работе, вдруг усомнился в своих силах, — подумай о нём, о Сталине, и ты обретёшь нужную уверенность. Если ты почувствовал усталость в час, когда её не должно быть, — подумай о нём, о Сталине, — и усталость уйдёт от тебя. Если ты замыслил нечто большое, нужное народу дело, — подумай о нём, о Сталине, — и работа пойдёт споро. Если ты ищешь верное решение, —  подумай о нём, о Сталине, — и найдёшь это решение, — проникновенно читал диктор. — Сказал Сталин — значит, так думает народ. Сказал народ — значит, так подумал Сталин».

 

Приехав из Дубулт, я взял в библиотеке комплект «Правды» за 1949 год и прочитал эту статью молодого тогда Георгия Гулиа, уже получившего сталинскую премию за книгу «Весна в Сакене», которую немедленно экранизировали.

Я застал Гулиа не только не сталинистом, но наоборот любившим рассказывать об исковерканных при Сталине человеческих судьбах. Его отец Дмитрий Гулиа считается чуть ли не основоположником абхазской литературы, во всяком случае, выдающимся абхазским поэтом. Не зная языка, не могу это подтвердить или опровергнуть. А сын писал на русском. «Весну в Сакене» я не читал, но фильм по этой книге видел. Очень давно. Многого, конечно, в нём не помню. Но его начало не забыл. Он начинается с того, как возвращается с войны на свою родину солдат. На солдате безукоризненно подогнанная по фигуре гимнастёрка с подрагивающими на груди многочисленными наградами. Он идёт горной тропой, подставляет ладони под весело сбегающий с высоты водопадик, умильно смотрит на стадо упитанных коров, на луг, где щиплют траву ухоженные козы и овцы. И вот он у цели. Домик. Солдат медленно оглядывает двор. Вот девочка созывает кур, насыпая им в кормушку зерно. Вот мальчик играет с собачкой. А вот женщина сидит на маленькой скамеечке возле большого казана, куда забрасывает овощи, которые чистит. Она поднимает глаза. Видит солдата. Встаёт. Её глаза светятся счастьем. Она протягивает руку и обводит ею всё вокруг:

— Посмотри, как похорошела наша Абхазия!

Это встреча мужа с женою, которые несколько лет не виделись. Это первая фраза, которая сказала жена мужу, вернувшемуся с войны.

Конечно, режиссёр фильма вряд ли буквально перенёс на экран текст книги Гулиа. Но он действовал по её мотивам, по мотивам той литературы, которую я книгу за книгой проглатывал в детстве, не слишком ощущая разницы между ними: «Кавалер Золотой Звезды» и «Семья Рубанюк», «Я сын трудового народа» и «Борьба за мир», «Ясный берег» и «Белая берёза».

Назначение Гулиа заведующим всеми русским публикациями в «Литературке» сильно укрепило его позиции в издательском мире. Он и прежде не испытывал проблем с выпуском своих книг: многолетний работник «Литгазеты», он был ещё и членом ревизионной комиссии большого союза, то есть союза писателей СССР. Но недаром в нашем «Клубе 12 стульев» существовала рубрика «Ты — мне, я — тебе». То, над чем потешались на шестнадцатой странице газеты, пышным цветом процветало в её первой тетрадке и, в частности, в отделе Гулиа. Там печатались прозаики и поэты, бывшие одновременно директорами издательств или главными редакторами периодических изданий. Они в свою очередь печатали прозу Гулиа, его исторические романы о древних философах или о египетском царе Тутанхамоне. Причём, чем дальше, тем больше Георгий Дмитриевич входил во вкус. Вот вышло из печати его избранное в четырёх томах. А спустя десяток другой лет ещё одно собрание сочинений в четырёх томах, куда из прежнего четырёхтомника ничего не вошло. Можно считать, что при жизни он выпустил восьмитомник.

А Синельников нашим редактором пробыл недолго. И, по правде сказать, сильно облегчил мне жизнь своим уходом. Постоянные мои с ним стычки подталкивали меня искать другую работу. Но не подворачивалось ничего интересного. Звали меня, например, в журнал «Литература в школе».

 Правда, был момент, когда я собрался уже уходить хоть в этот журнал, хоть «на вольные хлеба», — лишь бы не работать в «Литературке». Это случилось, когда в газете появилась за подписью какого-то историка гнусная реплика по поводу напечатанного в «Юности» стихотворения Олега Чухонцева «Повествование о Курбском». Я был убеждён, что этим историком на деле является Михаил Синельников: та же невнятица, те же проклятия автору и те же злобные ему угрозы. Особенно бешено облаивал Чухонцева репликист за такую фразу из монолога Курбского: «Чем же, как не изменой воздать за тиранство, / если тот, кто тебя на измену обрёк, / государевым гневом казня государство, / сам отступник, добро возводящий в порок».

— Ну, и что тут крамольного? — спрашивал я у летучки. — Перечитайте Карамзина, у которого сказано, что Грозным современники называли не тирана Ивана IV, а его деда, Ивана III. Ивана IV при жизни называли Мучителем. Перечитайте Алексея Константиновича Толстого…

— А вам не приходило в голову, — сладким голосом спросил меня Чаковский, — что Курбского здесь очень легко заменить генералом Власовым?

— Не приходило, — ответил я. — У них разные судьбы. Курбский бежал от тирана, а не попадал в плен. Он действовал осознанно. Не попади Власов в плен, ещё не известно, как сложилась бы его судьба.

— Но он попал в плен, — уточнил Чаковский. — И судьба его известна. А насчёт того, чем он отличается от Курбского… Знаете такой анекдот. Стоит еврей, смотрит на Кремль и громко говорит: «Чтоб они сдохли, мерзавцы!» «Кого вы имеете в виду, гражданин?» — вежливо интересуются у него двое в штатском. «Империалистов, поджигателей войны! — отвечает еврей. — А вы кого имели в виду?» Курбский не просто бежал от Грозного, — сменил тон Чаковский. — Курбский повернул оружие против русских войск, он воевал на стороне поляков.

— Но история этого ему в вину не ставит, — сказал я. — Потому что не было тогда такого патриотического понятия, как русское войско. А было войско Ивана IV, состоявшего, кстати, из множества наёмников.

— История — это историки, — ответил Чаковский.— Одни не видят вины Курбского в его походе с поляками на Русь, а другие видят.

— Другие, — сказал я, — это вроде того историка, которого мы напечатали. Но вы-то говорите о том, что поэт под видом Курбского вывел Власова. А ведь ещё Пушкин выступал против подобной подозрительности, когда просил Николая разрешить ему публикацию «Бориса Годунова». «Все русские бунты похожи друг на друга», — писал он. И царь согласился с этим.

— Не первый раз, — подвёл итоги нашей дискуссии Сырокомский, — вы, Геннадий, выступаете против политики газеты. Так, может быть, вам лучше было бы из неё уйти?

Всё! Терпение моё кончилось. И надо же! В тот момент, когда сел писать заявление об уходе на имя Сырокомского, он меня к себе вызвал.

— Пойдёмте прогуляемся, — предложил он. И когда мы вышли из здания, остановился во дворе и сказал: — Эта скотина, Синельников, пришёл ко мне с якобы согласованным в отделе предложением о вашем увольнении. Я ему сказал: «Сначала пусть ваши сотрудники научатся работать, как Красухин, а потом мы будем рассматривать их предложения». Но, Гена, зачем вы всё время лезете на рожон? Ну, для чего вы сегодня полезли. Вы знаете, кто этот историк?

— Синельников? — спросил я.

— Мелентьев, — ответил Сырокомский. — И будьте уверены, что стенограмму летучки он прочитает.

— Ну и пусть!

— Вам — пусть, а отдуваться нам с Чаковским! По этому стихотворению было закрытое решение ЦК. Давайте впредь поступать так: если вам что-то не нравится, вы ко мне приходите, а не летучке рассказывайте. Ведь вы же не мальчик. Знаете, сколько там очень внимательных ушей!

Мелентьев в ту пору был заведующим сектором отдела культуры ЦК, а уже через год стал заместителем заведующего этого отдела. А еще через несколько лет пал жертвой скандала, который сам и затеял. Зоологический антисемит, он написал Брежневу пространную записку о проникновении сионистов во все сферы идеологической жизни страны. Читал ли её Брежнев или сразу переправил Суслову, поставив на ней знак вопроса, — точно неизвестно. Известно только, что идеолог партии Суслов усмотрел в мелентьевской записке грубое попрание принципов социалистического интернационализма и приказал гнать её автора из аппарата. После короткой борьбы в Политбюро Мелентьев был назначен министром культуры РСФСР.

Он попробует отыграться, когда ставший вторым секретарём ЦК Кириленко переведёт в Москву с Урала секретаря обкома партии Тяжельникова, которого изберут первым секретарём ЦК комсомола и который окажется чуть ли не духовным близнецом Мелентьева. Главным редактором «Комсомолки» Тяжельников поставит Ганичева, нынешнего председателя союза писателей России, а тогда бывшего руководящего работника комсомольского аппарата, возглавившего издательство «Молодая гвардия» и не помышлявшего поначалу ни о каком писательстве. Ганичев укрепит «Комсомольскую правду» своими кадрами, Тяжельников подберёт подходящих людей для укрепления комсомольского аппарата, Мелентьев будет помогать в этом тому и другому. И вот уже в Москве в среде так называемой творческой интеллигенции зародится кружок, очень похожий по своей направленности на  общество «Память» или на фашиствующее баркашовское «Русское единство».

Кружок, разумеется, возникнет не без ведома КГБ и не обойдётся без внедрённых в него агентов, которые станут оповещать партийное и чекистское руководство обо всём, что там происходит.

С подачи КГБ появится ещё и откровенно профашистский кружок Скурлатова, идеалом для которого станет гитлеровский режим с его окончательным решением еврейского вопроса.

Позже Тяжельников оставит пост первого секретаря ЦК комсомола и будет назначен заведующим отделом пропаганды ЦК партии, где начнёт работу по сближению обоих кружков. Тем более, что принципиальных разногласий между скурлатовцами и такими, скажем людьми, как заведующий редакцией «Жизни замечательных людей» издательства «Молодая гвардия» Сергей Семанов, не было.

Но тут случится осечка. То ли в верхах не договорятся между собой, то ли там почувствуют для себя какую-то нешуточную опасность, но Тяжельникова выкинут из ЦК послом в Румынию, Ганичева из «Комсомолки» в не слишком престижное издание — «Роман-газету», а Мелентьева спустя некоторое время отправят на пенсию.

Я увижу его незадолго до его смерти — несколько лет назад в доме книги на Новом Арбате. «И сколько рублей всё это потянет?» — деловито спросит он у кассира, посматривая на него сквозь золотую оправу очков. А я еще раз вздохну о том, какие всё-таки неграмотные ничтожества руководили идеологией при коммунистах!

Закрытое решение ЦК по стихотворению Чухонцева о Курбском стоило места заместителя главного редактора «Юности» Владимиру Воронову, который только что пришёл в журнал по распределению из Академии общественных наук. Кажется, это был первый номер, где он выступил как ведущий редактор и никакой крамолы не почуял. Не удивительно. Он был вполне нормальным человеком, и, значит, не умел вынюхивать в тексте то, что цензура назвала «неуправляемыми аллюзиями».

А секретариат союза писателей, откликаясь на закрытое решение ЦК, поручил поговорить с Чухонцевым не самому свирепому из своих секретарей — Виталию Михайловичу Озерову, который по совместительству редактировал ещё и вполне приличный журнал «Вопросы литературы». Об их разговоре мне рассказывал сам Чухонцев. Озеров разговором удовлетворился, но Олег на несколько лет прочно был отброшен в непечатаемые поэты и материально существовал только на переводы, которые, кстати, были не менее прекрасны, чем его стихи: Олег не умел халтурить.

Видимо, разговор с Сырокомским подействовал на Синельникова. Наверняка он сделал вывод, что есть у меня в газете мощный покровитель. Но работать мне с ним было всё равно тяжело.

Эта тяжесть усугублялась ещё и быстрым привыканием к людям нашего куратора Евгения Алексеевича Кривицкого, который спустя недолгое время после назначения Синельникова редактором отдела уже, казалось, жить без него не мог. Вызывал по многу раз в день, советовался по каждому пустяку, прислушивался к его советам. Понятно, что ничего хорошего о тех материалах, которые я хотел протолкнуть через начальство, Синельников Кривицкому не говорил.

Выручила жена Синельникова, очень красивая и странная женщина с безразличным взглядом, смотрящим не на тебя, а сквозь тебя.

У Синельникова было два любимых существа: жена и кошка. Кошку, гладкую, серебристую с большим пушистым хвостом он нередко приносил с собой в корзине. Она носилась по кабинету, забиралась на диван, на стол, прыгала к нему на колени, тёрлась об него и быстро-быстро розовым язычком лакала молоко из мисочки, которую ставила перед ней Лидия Георгиевна Катунина.

С женой Синельников мурлыкал, как кошечка с ним: «Ну как, Леночка? Что ты сейчас делала? Спала? Сладко? Может, выпьешь крепкого чайку для бодрости? Конечно, родная! Поступай, как тебе хочется!»

Изредка жена Синельникова появлялась в газете. Она почти ни с кем не разговаривала. Она обводила всех глазами, в которых не зажигалось никакого интереса к кому-либо.

Потом, когда несколько лет спустя она покончила с собой, открылось, что она была не совсем психически здоровым человеком.

Ей мы и обязаны тем, что Синельникова перестала удовлетворять приставка «и.о.».

Дело в том, что Ахияр Хасанович Хакимов, возглавлявший отдел литературы народов СССР, тоже был исполняющим обязанности редактора. И вот его назначили полноправным редактором, ввели в редколлегию. Жена заставила Синельникова идти выяснять отношения с Чаковским.

Не думаю, чтобы Синельников на самом деле не понимал, что происходит. Еврей-главный редактор вряд ли согласился бы ввести в редколлегию еврея-редактора всей русской литературы. Не такое тогда было время! «Он должен был войти в положение Александра Борисовича!» — сокрушался Кривицкий на следующий день после ухода Синельникова из редакции. Но Синельников не стал входить ни в чьё положение. Он предъявил Чаковскому ультиматум: или меня вводят в редколлегию, или я ухожу? И Чаковский подписал его заявление об уходе.

На Кривицкого было больно смотреть. Он собрал нас, объявил, что отдел снова распадается на два и что он хотел бы, чтобы оба отдела — Смоляницкого и Чапчахова работали так, как если бы Михаил Ханаанович был с нами.

Не знаю, что произошло в доме Синельникова, но через полгода он пришёл к Чаковскому проситься обратно. Он обещал не ставить больше вопроса о членстве в редколлегии. «Я ведь не занимаюсь кадровыми вопросами, — ответил Чаковский. — Идите к Виталию Александровичу». А Сырокомский переправил Синельникова к Кривицкому: «Вам работать с ним, а не со мной». Окрылённый Синельников появился у Кривицкого, чтобы услышать:

— Да, Михаил Ханаанович, вы должны были бы работать со мной. Но я опросил отделы. Никто с вами работать не хочет. И я не хочу.

Отвыкал от людей Евгений Алексеевич так же быстро, как и привыкал к ним.

А Синельников напомнил о себе ещё через несколько лет. Он работал тогда у Леонарда Лавлинского в журнале «Литературное обозрение» и ввязался в свару, которую сам и затеял. Его однофамилец и тёзка, поэт Михаил Синельников, был намного младше критика. И Михаил Синельников-старший требовал, чтобы Михаил Синельников-младший взял себе псевдоним. «Я уже вошёл в литературу, — надменно говорил он поэту. — Я известный литератор, а вам только предстоит им стать». Но поэт не соглашался. Больше того, имел, по мнению критика, наглость огрызаться, заявляя, что, если ему, поэту, и предстоит ещё завоевать себе литературное имя, то критик напрасно тешит себя надеждой: такого литератора нет.

Подбили Чапчахов с Кривицким Михаила Ханаановича выступить в газете с обзором книг каких-то руководящих, но уж очень плохих поэтов. После того, как обзор был напечатан, Синельников появился в редакции с перекошенным от злобы лицом.

— Нет, вы только посмотрите, что пишет этот мерзавец!

Суть письма младшего Синельникова старшему сводилась к тому, что, пока Михаил Ханаанович писал о прозе, поэт скрипел зубами, но терпел. Теперь же терпеть не станет, раз тот полез в поэзию. «Отойдите от поэзии, в которой вы ничего не смыслите! — гневался адресат критика, — Не хватайте её своими грязными руками!»

— Нет! — злобно говорил всем Синельников-старший. — Он у меня ещё попляшет!

И переправил письмо поэта в секретариат союза писателей, требуя оградить его, известного литератора, от оскорблений и принять самые строгие меры к вступившему недавно в союз своему однофамильцу.

В секретариате посочувствовали, но развели руками: дескать, что же мы-то можем сделать? Ведь ничего крамольного поэт критику не написал. Ну, не нравятся поэту статьи критика, что против этого можно предпринять!

Долго ещё скрипел зубами старший Синельников, долго не мог успокоиться. Со многими поделился своим негодованием: это у него-то грязные руки? Это он-то ничего не смыслит в поэзии?

Словом, если и пришлось здесь кому-то плясать, то, скорее, критику. Возникла ситуация, напоминающая ту, что описана в «Евгении Онегине»:

 

Приятно дерзкой эпиграммой

Взбесить оплошного врага…

………………………………..

Приятней, если он, друзья,

Завоет сдуру: это я!

 

 

Синельников столько раз, негодуя, пересказывал письмо однофамильца, что, кажется, в одной только нашей редакции не осталось человека, который хотя бы краем уха не слышал о непонимании Синельниковым поэзии и о его грязных руках. Боюсь, что далеко не все с этим были не согласны!

18.08.2017 в 16:29


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама