Московские встречи и впечатления
3 июня.
Еще живу Москвой. Масса впечатлений. Основная забота в партии — крестьянство, кулацкое крестьянство. Оно тянется к буржуазному строю, оно всюду, где может, дает отпор советским начинаниям. Оно тянет вспять. Это опасно. Молотов рассказал, сколько трудностей в разрешении крестьянского вопроса: "Надо умело и вовремя поприжать кулака, не дать ему расплодиться и захватить власть по деревням. Многие товарищи с мест приходят в ЦК. Жалуются, то тут не так, то там плохо. Но нельзя же все сразу наладить. Главное, что по деревням партия через советы руководит всей жизнью, налаживает хозяйство. Коллективизация — первая задача, входящая в пятилетний хозяйственный план".
Вячеслав Михайлович считает, что наше положение — хорошее, крепкое. Оппозиция разбита, партия едина. Однако другие говорили мне, что оппозиция "засела по уголкам", притихла, но это временно. Дискуссий, как было осенью, уже не слышно. Все заняты практической работой, и мое впечатление, что работают более организованно. Деловая атмосфера. В "верхах" слышала, будто наше экономическое положение вовсе не такое хорошее, наоборот, еще никогда не было такого финансового напряжения.
Но самое существенное: как пройдет план коллективизации крестьянства? Уже сейчас есть большие трудности по деревням. Крестьянский вопрос — центральный. Зоя обратила мое внимание: "вредитель" — это слово, занесенное из крестьянского обихода, из сельскохозяйственной жизни. Это типично. Вот именно, не только "словечки", но и понятия, подход к жизни заносятся в наш быт, мораль; политическая установка из деревни, много от крепнущего крестьянина. Отсюда пища для оппозиции. Есть несомненный разрыв между интересами города и деревни: потребитель и продавец, вопрос цен и проч.
У Сталина я не была. Поговорила по телефону. Спросил о работе, в норвежской компартии нет ли уклонов?
Я сказала Молотову, что я не прошу свидания с Иосифом Виссарионовичем, знаю по себе, как досадно, когда люди без специального дела добиваются встречи. Только время отрывают. Вячеслав Михайлович улыбнулся. И когда он улыбается, его сухое и "прибранное" лицо делается вдруг удивительно мягким и симпатичным: "А вы созвонитесь с товарищем Сталиным". Так я и сделала.
В Москве пришла весть о смерти О. Д. Цюрупы. Вспомнила, как ехала с ним в его салон-вагоне и как он рассказывал мне о Владимире Ильиче. Тепло, душевно рассказывал, без официальной, ненужной напыщенности, с которой многие старые товарищи говорят о Ленине. Именно такой напыщенный тон Ленину бы не понравился. "Фальшь, сплошная фальшь", — слышу я его резкое суждение. Цюрупа рассказывал мне о своей молодости, как он был скромным агрономом, который любил свое дело и работал "за партию и в партии" в подполье.
Ему странно, что судьба взвалила на его плечи такой огромной важности задачу: Наркомпрод СССР. "Я долго отказывался, боялся, что не справлюсь. Но вы знаете Владимира Ильича. Он умел убедить. Сказал, что буду полезен, что своих людей не хватает, что задача — огромной важности, что он сам поможет. И вот видите, все вышло хорошо. Я себя часто спрашиваю: за что мне такое счастье? Как это все могло случиться? Революция, советская власть и огромнейшая задача — наркомпрод этакой громадной республики. Интереснейшая задача: накормить сто шестьдесят миллионов. За что мне все это? Такая большая, интересная жизнь! Я счастливейший человек".
Трогательно сказано. Весь он был искренний и скромный.
О его смерти мне сказали перед самым приемом-балом, и я никак не могла войти во всю мишуру протокольных торжеств. "За что мне такая большая, интересная жизнь?" — звучали в сердце слова Цюрупы. Я понимаю, за что его любил Ленин.
В Москве провела беседу с рабфаковцами. Учатся с увлечением. Но совершенно другие задачи и интересы их захватывают, чем в 20—25-х годах.
"Быт", новый быт, с чисто практическими задачами. Уже нет увлечения сексуальными проблемами. Расспрашивали: как живется студенчеству в Норвегии? Есть ли административно-хозяйственный комитет в общежитиях? Как организован распорядок? Сколько часов занятий и проч. Это новый тип молодежи. И девушки "приоделись", не стараются быть похожими на мужчин.
Мне не понравилось, нехорошее преувеличенное недоверие, подозрительность рабфаковцев к "спецам", по существу к интеллигенции, к тем, кто знает больше, а "поделиться не хочет". Это опасно. Отчасти вызвано событиями в Донбассе.
При осмотре выставки "Охрана материнства и младенчества" меня задело, что там нет моего портрета. Если кто поработал над охраной материнства и младенчества в первые годы революции и до нее, так это я. Здесь мой портрет по праву был бы на месте.
Было еще одно "переживание" в Москве, не из приятных. Мне всегда приходится вступаться за "безвинно виноватых". Это стоит нервов. Другие этого не делают.
Утром стучат в мою дверь в "Метрополе". "Обслуживать" падишахов, без передышки сопровождать их на осмотры, обеды, приемы и проч. было крайне утомительно. В то утро я как раз встала нервная, с недомоганием. А тут — в дверях стоят Женя и Вера Комиссаржевские, обе в слезах: "Папа арестован!". Этого еще не хватало. (Н.Ф. Комиссаржевский брат Веры Федоровны Комиссаржевской — лучшей артистки до революции и друга большевиков).
Расспросила. Неужели все еще из-за этого дурацкого письма к Березкину? За Н.Ф., конечно, ничего не могло быть преступного. "Божья коровка", и ничего больше. Могла быть только политически наивная глупость с его стороны. Или недоразумение.
Успокоила его дочек, обещала "выяснить". А сама злюсь: когда же это я успею? Такие дела, как "выяснение", берут время и нервы. Ну, конечно, нашла и то, и другое. Была у Менжинского на Лубянке. Сначала он уперся. Но сам же вспомнил Веру Комиссаржевскую, ее услуги партии. Вызвал помощника. Вместе с помощником я рассмотрела все бумаги. Ничего серьезного. Настоящего "дела" нет, значит — выпустят.
Но эти два часа у Менжинского прошли недаром. Я вышла на Лубянку. Трамваи, толчея, гудки автомашин, толкотня. Когда шла к Менжинскому, было светло. Сейчас ночь, темно. Фонари горят. Мне казалось, что я пережила "в уговорах" не часы, а дни. Стою на площади и плачу...
Вернулась в свою комнату в "Метрополе". Тороплюсь переодеться к обеду с падишахом. На столе телеграмма. Из Осло? Нет, от Танечки Щепкиной: "Ника опасно заболел, опасаюсь за худшее, в отчаянии". Это еще что такое? Неужели и с ним стряслось?
Мне некогда, я прикована к шахине. Я не хочу снова переживать, волноваться, добиваться, ехать к Менжинскому. Но, конечно, все это придется сделать. Досадно. Неприятно. Если бы это были враги, а то такие "божьи коровки", как Комиссаржевский, — мыслит по старинке, хочет помочь товарищу по гимназии, что "попал в беду". Пишет ему успокаивающее, дурацко-наивное письмо, шлет деньги... Безобразно глупо. Но муж Танечки, он же умный и дельный, лояльный советский человек. Что же случилось?
Хватаюсь за телефонную трубку, звоню приятельнице Тани, дочери Ермоловой: "Что случилось у Тани? Что с Николаем Борисовичем?". Ответ в телефон: "Это ужасно, боюсь и за Таню. Такое горе! У Николая Борисовича острое воспаление легких, опасаются, что крупозное". Воспаление легких?!.. Уф, отлегло.
"Только это? Ну, как я рада!" — мой невольный ответ. Недоумевающе возмущенный голос Маргариты Николаевны: "Это хорошо? Вы рады?! Что это значит?". Я нервно смеюсь и бросаю в ответ: "Потом, потом объясню. Но я так рада за Танечку"...
Не могла же я ей объяснить моих сложных чувств и мыслей. Муж Тани дома, окружен заботой и любовью. Никаких обвинений или подозрений по недоразумению.
Комиссаржевский на другой день вернулся домой. Телефонировал, добивался встречи. Но я не хотела видеть ни его, ни его семью. Отстояла то, что считала справедливым.
Сун Цинлин уехала лечить глаза в Берлин. Чена видела. Он стал со мной сдержаннее. Находит, что главный наш недостаток в том, что мы плохие психологи: "Не знаете, как подходить к людям других наций, неумело хотите навязать свое". Чен чем-то уязвлен. Но его замечание отчасти верное. В отношении норвежцев наш подход нередко ошибочен. Психология у них другая, чем у нас. В политической работе с этим надо уметь считаться. У нас еще слишком мало это изучают.