В январе 1951 года мы всей студией отпраздновали семидесятидевятилетие Альфреда Рудольфовича. Преподнесли ему купленный в складчину серебряный с выгравированной надписью подстаканник, который вряд ли — при его-то рафинированном вкусе и привычке к вещам действительно превосходным — мог ему понравиться, но который его растрогал. Наши барышни были в длинных платьях из панбархата (тогда это было модно). Я пил рислинг из зеленого старого бокала, все слегка захмелели, богемно и, как мне казалось, изысканно.
А через две недели, когда я пришел на урок, Елена Александровна, открыв мне дверь, сказала: «Альфред Рудольфович скончался». В мастерской было пусто, полутемно — лампы, обычно освещавшие гипсы или натурщиков, не горели. По лицу Елены Александровны текли редкие, медленные слезы.
Что-то в моей жизни рухнуло.
К тому же я переживал первую в моей (относительно) взрослой жизни смерть. Само по себе это было прорывом в какое-то иное пространство реальности: помимо страха и печали, я испытывал болезненное возбуждение и даже любопытство, странно смешанное со страданием. Темная суета перед похоронами, заказ венка, открытый гроб у могилы на Шуваловском кладбище, неподвижное лицо Альфреда Рудольфовича и легкие нетающие снежинки на его лбу.