Не знаю, чем бы вышли К. и Т. при продолжающемся крепостном праве, но несомненно, что у них были сильные корни в привычках и влияниях прошлого, и это-то прошлое с его средствами и выработало их такими, какими они стали.
Р. представлял уже дальнейшую ступень переходности: он умел думать политически и был не моралист, а психолог. Для личника-моралиста психология, и формы жизни, и общественные порядки не заключают в себе ничего существенного. Т., например, был совершенно искренно убежден и даже не стеснялся высказывать, что если все будут поступать так, как поступал он, достигая личной независимости и освобождаясь от предрассудков, то это все, чего и следует желать и что следует внушать каждому. Для Т. все сводилось к личным качествам и к самоисправлению. Но люди с политическим мышлением думают несколько иначе. И они не отрицают личного усовершенствования, которое должно создаться более правильным пониманием вещей и отношений, по вещам и отношениям они придают все-таки большее значение и думают, что с переменами в них люди скорее сделаются лучшими уж по одному тому, что справедливые порядки и людей, склонных к несправедливости, заставят поступать справедливо. Поэтому же люди с политическим мышлением не обвиняют и не оправдывают человека лично и лично от него многого не требуют; они человека стараются только понять и объяснить в связи с условиями, от которых он зависит. Эта точка зрения и справедливее и гуманнее моральной, потому что при ней не приходится ни казнить, ни распинать слабого только за то, что он слабый.
Р. производил очень хорошее личное впечатление. Он был боек, подвижен, говорлив, умел быть привлекательным и нравился женщинам. Нравился он им, впрочем, не наружностию, а складом мышления и тем, что любил рыться в человеческой душе. Он умел всегда завести интересный разговор и располагал к себе кажущеюся искренностию и откровенностию. Но в то время как Т. говорил о себе лишь в превосходной степени, Р. чаще всего или подсмеивался над собой, или говорил о себе порицательно. Но это порицание было лишь формой похвалы, и за ним скрывалось самое глубокое самообожание и желание всегда думать и говорить только о себе. Р. был переполнен собою, наивысшие интересы мысли заключались для него только в нем самом, в нем всегда играло довольное чувство.
Р. был наблюдателен, видел много людей, испытал сам много практических положений, и его сильно развитая наблюдательность привела к тому, что из него вышел глубокий циник. Он не верил ни в женскую, ни в мужскую добродетель, любовь сводил к простому половому чувству, верности не признавал, честность в человеческих отношениях отрицал и уверял, что под внешними благородными словами и напускным достоинством скрывается всегда самая глубокая нравственная мерзость и скотская животность.
Сильно развитая наблюдательность, потребность, а потом и привычка вникать в побуждения и причины поступков людей были основною силой, которая дала Р. его нравственное и умственное содержание и создала его общественную и личную физиономию. По пониманию жизни К. и Т. были настоящими младенцами. Они были точно замуравлены в себе и смотрели только внутрь себя, тогда как Р. своими быстрыми, проницательными глазами видел все, что происходит и делается вокруг, и читал в сердцах людей, как читают книги. Мне никогда не случалось видеть, чтобы в обществе он увлекся общим удовольствием. Чем было больше людей, тем он внимательнее и холоднее их наблюдал, и чем люди больше увлекались, тем он становился сдержаннее, тем спокойнее он в них всматривался и, к сожалению, никогда не мог найти в них ничего другого, кроме мерзостей.
Р. не был зол, но он был холоден; первое впечатление в нем всегда задерживалось, переходило в спокойное наблюдение, выжидание, и уже затем только его холодный ум искал выхода из положения. Привычку эту создало в нем деспотическое и запугивающее воспитание и последующая служба, отличавшаяся строгостию и суровою дисциплиною. Он оканчивал воспитание и начал служить, когда Крымская война кончалась, подготовлялось освобождение и в общество уже проникли освободительные идеи. И вот необходимость подчиняться безмолвно и безропотно подавляющей власти и в то же время возникшая в нем работа мысли нашли в нем своеобразное равновесие. Личное чувство в нем возмущалось, а между тем приходилось молча все выслушивать и выносить, и он формально исполнял то, что ему приказывали, а в его крутящихся острых серых глазах смотрела насмешка, и он, как бы намеренно подчеркивая, давал чувствовать, что покоряется давящей силе только внешним образом, а сам над нею смеется. Такая форма протеста сохранилась в нем навсегда. Если кто-нибудь раздражался против Р., он не противоречил и не возражал; иногда случалось, что он поддакивал, как бы соглашаясь с противником, и в то же время его глаза кружились и смеялись. В подобных случаях в Р. точно поднимался какой-то бес, и он находил злорадное удовольствие поддразнивать, злить, доводить человека до сознания бессилия.
Друзей Р. не имел, но у него были приятели и даже поклонники, к которым он относился с покровительственной, мягкой и легко-иронической верховитостью; равенства же он, как кажется, не выносил, и ему всегда было нужно занимать первое место. Если нельзя было приобрести его дружбы, то легко было в нем нажить врага. Иногда простой сплетни, что такой-то относится к нему неодобрительно, было достаточно, чтобы возбудить в нем враждебность. Тогда в нем поднималось боевое чувство, и он был способен к самому мелкому, упорному и не прекращающемуся преследованию. Вообще Р. был боец, но он боролся не открыто и не шел напролом, как это делал прямолинейный Т.
Р. умел хорошо скрывать свои личные побуждения и всегда придавал им общий характер. Можно было подумать, что им управляют идейные побуждения, тогда как побуждения его всегда были личные. Для него идеи и дела имели значение не сами по себе, а по степени прикосновенности к ним его "я". Личное чувство разрослось в нем до непомерного самолюбия. Самолюбием определялось его внешнее поведение и даже его общественная нравственность. Оно было в нем силой, и побуждающей и берегущей. Ради самолюбия, ради того, чтобы о нем заговорили, он мог отважиться на очень многое, и ради того же самолюбия он не сделал бы никогда пакости. По себе ли судя или из наблюдения над другими, но он придавал самолюбию особенное значение и считал его чуть ли не главною способностью души, двигающей человека на великие дела. Нравственности же он особенного значения не придавал и думал, что дела делаются не ею.
Р. был вообще натура протестующая, не склонная к подчинению, поэтому, при каком бы деле он ни состоял, он всегда являлся в оппозиции, точно хотел сбросить стоявшую над ним власть. И в то же время его аристократическая, захватывающая все в себя натура, с широкими барскими размахами и аппетитами, не позволяла ему ничем делиться с другими. Люди, хорошо знавшие Р., говорили, что у него щучьи наклонности.
В Р. уже замечался нарождающийся делец, и, вероятно, он бы им и сделался, если бы его не удерживали частью самолюбие, а частью его общественные наклонности. В нем было сильно политическое кокетство, а в то же время твердо установившихся политических понятий у него не было. Вообще это была натура скорее с политическими склонностями, чем с политическими идеями и идеалами. Рядом с этим в нем сидел возникающий делец, которому опять помешало бы сделаться буржуа и капиталистом его понятие о "барине" и высокое представление о себе, как о белой кости. Одним словом, если К. и Т. двоились, то Р. троился.