Трудности заключались в том, чтобы переходный человек нашел себе место в новой природе и создал бы себе новое достоинство, потому что старое уже не годилось. Переходный человек в этом отношении напоминал лубочную картинку, на которой изображен юноша между добродетелью и пороком. Добродетель тянет его в одну сторону, порок — в другую, а юноша стоит с печальным лицом, растопырив ноги, и не подается ни в ту, ни в другую.
Нечто подобное у нас именно и случилось с личностью после освобождения крепостных. Я говорю только о среднем человеке, который составляет массу, служит для жизни широким основанием и играет в ней главную роль только потому, что этого среднего человека всегда очень много и что всегда и повсюду, то есть не у нас одних, он образует правящее поколение. Право на такое положение ему дает еще и возраст. Освобождение свершилось всего двадцать шесть лет назад. Следовательно, теперешний сорокалетний человек вырос в привычках, повадках, а частию и понятиях прежнего русского обихода. А так как возраст правящего поколения считается от тридцати до шестидесяти лет, то нынешнему сорокалетнему среднему человеку остается быть в правящем поколении еще двадцать лет. Может быть, эта "математическая" теория прогресса и не вполне непогрешима, но практически она все-таки уясняет, что нам еще долго ждать чего-нибудь хорошего.
Из числа этих людей среднего уровня мне пришлось встретить один очень любопытный образчик переходности, любопытный именно по своей сложности и по тому, что в нем путалась и обособливалась личная наследственность и крепостные повадки с последующим умственным влиянием.
Я познакомился с К., когда ему было лет тридцать. Он произвел на меня впечатление очень сдержанного, скромного и конфузливого человека, да таким он и был в действительности. Знакомство наше было больше внешнее, и случай узнать его представился мне много после. Но и тут, когда, казалось, ему уж не было причины передо мной скрываться, мне не скоро удалось проникнуть в его нутро и разгадать эту замкнутую и, по-видимому, загадочную натуру.
По умственному и душевному содержанию это был, по-видимому, средний русский человек, каких, пожалуй, много, и в то же время это был особенный человек, каких мало. Его внутренний мир был для него святилищем, истинным святая святых, в которое он не только никого не пускал, но если он замечал, что посторонний глаз туда проникает, сейчас же сжимался или старался себя замаскировать. Это делалось в нем совершенно непроизвольно, — так же непроизвольно, как сжимается мимоза от постороннего прикосновения.
В нем изумительным образом перемешивались самые резкие крайности — великодушие с безжалостностью, нежность с грубостию, щедрость со скупостью, застенчивость и скромность с резким наскоком. То бывал он уступчив и мягок, то без всякой видимой причины всем и во всем противоречил. Он выслушивал иногда самую неприкрашенную правду, а то не переносил ни малейшего возражения.
Активность и пассивность перепутывались в нем самым капризным образом. Иногда он бывал мягок, предупредителен и уступчив в активном состоянии, а то внезапно начинал импонировать, ораторствовать, командовать, давить всех деспотизмом и требовать, чтобы все делалось, как ему хочется. Вообще он постоянно колебался между деятельным и недеятельным состоянием. В недеятельном состоянии в нем клубились смутные чувства, неясные ощущения, путались противуположные душевные течения, и он задумывался и затихал. Когда же наступал деятельный момент, в нем сразу развивалась очень сильная внешняя энергия, его "я" вдруг вырастало, и он становился маленьким самодержцем.
Но и в деятельном и в недеятельном состоянии в нем чувствовалось что-то вечно протестующее, вечно защищающееся и отстаивающее свое "я"; он всегда был настороже, готовый охранять себя от каких-то покушений, воображаемых или действительных, но всегда возбуждавших в нем недоверчивость. Жизнь не была для него "отношениями"; вся житейская многосложность сводилась в нем к одному упрощенному итогу взаимных покушений. Во всем и везде ему виделись только покушения людей друг на друга, и то же ему казалось и по отношению к нему. Ему думалось, что все хотят его эксплуатировать, пользоваться им для своих личных целей, и всю свою жизнь он свел к борьбе, к самозащите, к сторожливой самоохране.
Это было какое-то безмерное "я", беспредельно развитое чувство личности, болезненно впечатлительное и искусственно возбужденное, какая-то подвинченная нравственная упругость. Его можно было сравнить с огнестрельным снарядом, который обнаруживает тем большую упругость газов, чем сильнее сдерживающее давление. И он именно вырос под влиянием подобного давления.
Корпус, в котором он воспитывался, развил и укрепил в нем привычки повиновения и исполнительности, требовательности и формализма и вообще имел на него большое воспитательное влияние. Эти четыре привычки сливались в нем в одно цельное общее, но господствующей, повелевающей и руководящей силой была в нем исполнительность. К. был изумительный исполнитель, и этому, кроме привычки повиновения, которую он приобрел в корпусе, помогли, конечно, и его личные особенности. Исполнительность он понимал как чувство долга, но это не было то общественное чувство, которое выражается в наследственном доброжелательстве; его чувство долга выросло из дисциплины и было лишь добросовестным выполнением взятых на себя обязанностей. К. был добросовестный и честный человек, и свою добросовестность и честность он именно и понимал в неупустительном, доходящем до педантизма исполнении обязательств. Я знал К. уже влиятельным лицом на общественной службе, и это влиятельное лицо работало с такою неутомимою энергией, так оно вникало во все и повсюду, что казалось, что им одним все и делалось.