автори

1565
 

записи

216799
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Efim_Etkind » "Тихой сапой"

"Тихой сапой"

11.10.1997
Париж, Париж, Франция

 «ТИХОЙ САПОЙ»

 

Это время тихой сапой

 Убивает маму с папой.

И. Бродский Представление, 1988

 

Лет двадцать подряд, в пятидесятые и шестидесятые годы, я неизменно приезжал в Москву к нему, в его крохотную квартиру в Проезде МХАТа, где мне были родственно знакомы каждый узор на обоях, каждая фотография на стене. Теперь, в 1971 году, я тоже приехал к нему — к его мертвому телу. Гроб стоял в Малом зале Центрального дома литераторов, подле гроба застыла Лена — с годами она становилась все больше похожа на отца; рядом с ней какойто мужчина плакал, закрыв лицо ладонями. Позже я рассмотрел его: изрытое морщинами, измученное годами и горечью лицо. «Кто это?» — шепнул я Лене. Она произнесла в ответ фамилию, которая мне ничего не говорила — сначала. Потом я вспомнил.

В Беломорск, в штаб Карельского фронта, я приехал в апреле 1942 года. Седьмой отдел Политуправления — там занимались «пропагандой среди войск противника» — помещался поблизости от Девятнадцатого шлюза Беломорканала, в грязном деревянном доме, получившем у нас, сотрудников, ласково-презрительное наименование «рыжий барак». Оно впервые родилось в стихотворении Игоря Дьяконова, где была такая строфа:

 

Скудный Север, царство мрака,

Как болезнь в моем мозгу;

Только рыжего барака

Я покинуть не могу...

 

Это, однако, особая тема. Сейчас речь о другом.

В «рыжем бараке» я пробыл всего несколько дней, когда однажды утром Игорь Дьяконов подозвал меня к окну. По улице в направлении Девятнадцатого шлюза шла группа арестантов в засаленных ватниках — на одного из них указал Игорь: «Видите, тот, с черной бородой? Это московский критик Левин, Федор Маркович. Недавно его арестовали».

Майор Левин был литературным сотрудником редакции фронтовой газеты «В бой за Родину», помещавшейся напротив Седьмого отдела, через дорогу; он писал репортажи с театра военных действий — театра вполне мирного, война у нас была позиционная. Внезапно Левин исчез, незадолго до моего приезда и, как это всегда бывало, загадочно; теперь мы увидели его из окна — он шел под конвоем на работу. О причинах ареста ходили темные слухи; в действующей армии хватали редко, в особенности штабных, тем более политработников. Говорилось нечто смутное о его дружбе с давно, в конце тридцатых годов, арестованным Исааком Бабелем — Левин в самом деле писал о нем, опубликовал восторженные рецензии о «Конармии» и «Одесских рассказах». Назывались имена других писателей, зачисленных в категорию «врагов народа»: Бориса Пильняка, Бруно Ясенского; не из-за них ли сел Левин? Впрочем, мы отдавали себе отчет в том, что таких, как Левин, в 37—38-м годах «репрессировали» непременно: он был коммунистом с 1920 года, учился в Институте красной профессуры, никогда не сомневался в истинности не только марксистского учения, но и ленинизма. В годы «большого террора» этого было достаточно, чтобы загреметь в лагерь или даже получить «вышку». Левину повезло: в ежовщину он уцелел — теперь, в военные дни, они подчищают; об этом и многом другом мы беседовали с Игорем Дьяконовым, бродя вечерами на пронзительном северном ветру («гиена воет» — говорили мы) вдоль канала. Игорю было жаль Левина — он успел привязаться к этому незаурядному, часто блестящему рассказчику и добрейшему человеку. В том, что Левин исчез навсегда, мы не сомневались. Уже тогда было известно: органы не ошибаются, в их работе не бывает брака; эти мифические утверждения еще в большей степени относились к армейским «особым отделам», носившим в военное время устрашающее название «Смерш»: смерть шпионам. Говорили, что это людоедское сокращение придумал сам Верховный, — скорее всего, так оно и было, очень уж на него похоже. В аббревиатуре «Смерш» содержится несколько смыслов. Первый: непременная казнь; второй: мгновенность бессудных процедур; третий: арестованный органами заранее числится в шпионах. Все это вместе было основой сталинского правосудия, и не только в военное время. Так вот, Левин оказался во власти Смерша — в лучшем случае его отправят на Воркуту, и там он погибнет от побоев или от дистрофии.

В 1942 году мы знали мало, однако понимали достаточно, чтобы не сомневаться в судьбе, ожидавшей Левина.

Несколько месяцев спустя меня послали в Мурманск, откуда мы, «седьмоотдельцы», вещали по радио для немецких солдат, убеждая их сдаваться в плен. Ночевал я в гостинице «Арктика» — хрупкой, сотрясавшейся от любой, даже самой далекой бомбы; бывало, что за ночь постояльцы по пять-шесть раз бегали в подвал — переждать в ненадежном бомбоубежище налеты немецкой авиации. Все же в «Арктике» были комфортабельные номера: на кроватях простыни и теплые одеяла, всюду сказочный запах заграничных сигарет — их курили американские и британские моряки. В перерыве между бомбежками я уснул, разбудил меня настойчивый стук в дверь. Была поздняя ночь — я перепугался. За дверью стоял немолодой военный: майорская шпала в петлице, умное лицо с широким горбатым носом, выразительными черными глазами и глубокими морщинами. Он был смущен и долго извинялся: номеров нет, даже кресла внизу заняты, обо мне он слышал раньше и решил попроситься ко мне переночевать — кроме кровати, у меня в номере стоял диван. Потом он представился: это был Федор Маркович Левин. Несколько дней назад его освободили. Освободили... Ну, понятно, что освободили, — он же ни в чем не виноват! Говорил он глухим, рокочущим басом, постоянно поглядывая на потолок, — в ту пору мы под потолками не откровенничали; вероятность микрофонов, особенно в гостинице для иностранных моряков, была слишком велика. Все же мы беседовали до утра — о литературе, о семьях, о наших журналистских делах. Главные темы мы обсудили назавтра, прогуливаясь по Мурманску. Левин был измучен долгим заключением и работой на канале — длилась его тюремно-каторжная жизнь более полугода. Освободили его «за отсутствием события преступления»; он вернулся в редакцию газеты «В бой за Родину» и вот приехал в Мурманск, в командировку. С первого же часа установились те отношения, которые, углубляясь, продержались тридцать лет: я был гораздо моложе, он сразу обратился ко мне по имени — «Фима», для меня же он оставался «Федор Маркович». Нашей дружбе суждено было пережить немало тяжелых времен.

Через несколько недель, уже в Беломорске, Левин рассказал мне то, о чем умолчал в Мурманске. Арестовали его по доносу сослуживцев по редакции — трех московских литераторов: поэта Коваленкова, прозаика Курочкина и критика Гольцева. В доносе сообщалось, что Левин вел пораженческие разговоры, выражал возмущение неготовностью страны к нападению немцев, критиковал верховное командование за паническое отступление и огромные потери в живой силе и технике, выражал неверие в победу. Почему они подали в Особый отдел такой убийственный донос? Вероятно, предполагал Левин, они боялись друг друга: каждый принимавший участие в разговорах, подобные которым в то время вели все, мог обезопасить себя лишь подписавшись под доносом. Эти трое предпочли низость постоянному смертельному страху друг перед другом. К тому же они были уверены, что жертва их разоблачений не возвратится и никто об их верноподданническом рапорте никогда не узнает.

Случилось, однако, чудо: Левин вернулся. В том же звании, на ту же должность, в ту же газету. И объявился рядом с теми тремя. Федор Маркович рассказывал — без всякого злорадства, скорее даже с жалостью, как они увидели его, свалившегося с неба. Первым повстречался ему щеголеватый и, как всегда, самоуверенно-стремительный Александр Коваленков — остолбенел, потом, побелев, выскочил в ближайшую дверь. Со всеми тремя Левин столкнулся позднее в офицерской столовой; они, видимо, уже подготовились к встрече с выходцем с того света — здоровались, заговаривали как ни в чем не бывало (разве могли они предположить, что на следствии Левину показали донос?), а он должен был отвечать, играя в неведение (следователь нарушил порядок, подводить его было нельзя). Мучительная игра длилась долго, но тогда мы все вели такую жизнь. Редакция «В бой за Родину» стала крохотной моделью советского общества, где, по формуле Глеба Семенова, «отсидевшие, отсажавшие, — все едины под кумачом!..»

У Федора Марковича оказался разумный и благородный следователь, который с первого же допроса понял: перед ним ни в чем не повинный человек, настроенный не менее патриотично, чем, вероятно, он сам; Левин — жертва трусливого коварства своих собратьев. И следователь решил сделать все, что было в его силах, для оправдания и освобождения майора Левина. Через несколько месяцев ему это удалось. Он вызвал к себе арестанта для последнего разговора. «Федор Маркович, — сказал он, вручая Левину запечатанный конверт, — сегодня я могу вас освободить. Но хочу поставить одно условие: дайте мне слово, что этот конверт вы откроете через три дня, не прежде». Левин удивился, но слово дал. Вернулся в редакцию. Представился полковнику — редактору газеты, который глядел на него как на человека, вернувшегося с того света. Полковник запомнил деталь, характерную для военных будней: майор Левин был подпоясан брезентовым ремнем, и через плечо была перекинута брезентовая портупея. Понятно: кожаные ремни — главный и даже единственный предмет щегольства фронтового офицера — отобрали при аресте и не вернули.

Три дня спустя Левин открыл конверт: в нем лежало извещение о гибели сына. Следователь, за шесть месяцев проникшийся симпатией к Федору Марковичу, хотел подарить ему хотя бы три дня безоблачного счастья.

После войны в Москве они встречались; оба были заядлыми шахматистами. Поддерживать приятельство с Ф. М. Левиным было опасно: он числился среди космополитов, во всех газетах его оплевывали как врага русской литературы. Прежний следователь пренебрегал угрозой и дружил с человеком, которого спас в 1942 году. Это он плакал у гроба, закрыв ладонями лицо.

Да, дружить с Ф. М. Левиным в те годы — с 1948 по 1954-й — было рискованно. Антикосмополитическая кампания обрушилась на него со всею мощью. Помню подвальную статью в «Литературной газете», озаглавленную «Тихой сапой»: оказывается, Левин, много лет заботливо следивший за ростом советской литературы и отмечавший рецензиями ее новинки, только тем и занимался, что «тихой сапой» подрывал ее. Одним из тяжелейших обвинений было якобы совершенное им нападение на Антона Макаренко. Ф. М. Левин, который одним из первых высоко оценил «Педагогическую поэму» Макаренко, весьма строго разобрал его неудачную книгу «Флаги на башнях»; во время писательского собрания, где Левина топтали как «антипатриота» и «космополита» (то есть еврея), ему из зала кричали: «Вы — убийца Макаренко!» Макаренко умер вскоре дискуссии вокруг «Флагов на башнях», в 1939 году, но рецензия Левина к его смерти отношения не имела. Левина обвиняли в травле русских писателей, в том, что возвышал он якобы одних евреев, — таких, как враг народа и социалистического реализма Бабель. Что только в те годы не писалось в газетах! Каждый раз, когда я читал эти поношения, мне казалось, что пережить такое нельзя: сердце должно разорваться. Ф. М. Левину все это было тем тяжелее, что он оставался убежденным коммунистом и преданным ленинцем. Незадолго до смерти в одном из мемуарных очерков, посвященном Петрограду 1922—1924 годов, он писал: «Вспоминая прошлое, я не упрекаю себя. Иначе я тогда и мыслить не мог. Для меня было совершенно естественным требовать от каждого писателя, чтобы революция и борьба за нее были не только главной, но и единственной темой в обстановке тех лет».

Сегодня, в 1994 году, такая позиция может показаться нелепой, недостойной умного и честного человека. Поколение Ф. М. Левина смотрело на жизнь иначе: преданность доктрине абстрактного социализма — вопреки злокозненным и даже чудовищным искажениям ее — была для них делом чести. В дни хрущевской оттепели Левина восстановили в партии, и он, уже зная многое о ее преступлениях и злодействах, воспринял это как победу исторической справедливости. Разве не так же восприняли явление Хрущева, его доклад на двадцатом съезде партии, его поддержку Солженицына, его распоряжение — опубликовать в «Известиях» поэму Твардовского «Теркин на том свете» лучшие люди левинского поколения, да и более молодые, как Твардовский? Недаром «Новый мир» был Левину очень близок: напечатанные там в 1962—1963 годах рассказы Солженицына, прежде всего «Один день Ивана Денисовича» и «Матренин двор», вызвали не только его одобрение, но и восторг; движение шестидесятников в литературе и политике внушало ему все возраставшие надежды. Но литературный процесс шел теперь мимо него, Левин все больше казался архаистом и чудаком. Сегодня его статьи и книги представляются наивными, устаревшими; но будем справедливы: эта простодушная вера в непременную победу добра несет в себе свет.

Ф. М. Левин был талантливым человеком — его подлинные дарования проявлялись, однако, скорее за пределами литературы, и не только в шахматах. Уже освободившись, он приходил к нам в Седьмой отдел и, сидя на столе, рассказывал французские и американские фильмы, которые видел до войны на закрытых просмотрах; позднее я убедился, что его рассказы бывали часто лучше самих фильмов. В годы войны он был влюблен в совсем молоденькую девушку, служившую в штабе, и ей, этой прелестной Вале, посвящено немало его стихотворений — я бережно храню тетрадку, в которую он записывал их крупным, отчетливым, таким же наивным, каким было его мироощущение, почерком. Стихи — старомодно романтические, но и они пронизаны светом его личности и его любви. Вот одно из них, датированное 21—22 марта 1945 года и написанное в венгерском городе Шагваре:

 

Предвижу наше расставанье,

В конце войны в случайный час,

Нежданный час, хотя заранее

Я знал, что он настигнет нас.

Но все ж меня врасплох захватит

Разлуки неизбежный день

В какой-нибудь немецкой хате,

В одной из многих деревень.

Все будет наспех. И невольно

Не те слова, и все не так.

Я после вспомню с острой болью,

Что мы простились кое-как.

Но кончено, И новой встречи

Уже не будет. День прошел.

Судьба-гадалка карты мечет,

Мне дама пик легла на стол.

Я улыбаюсь неумело,

Махнув рукой в последний раз.

И вот стою осиротелый,

А ты скрываешься из глаз.

Все дальше облик твой желанный,

Звучит все глуше голос твой.

И ночь, как волны океана,

Смыкается над головой.

 

Эта военная любовь была для Левина большой и мучительной страстью. И не только потому, что оказалась безответной, но еще и потому, что он продолжал любить другую женщину, другую Валентину, ожидавшую его в Москве. Его мучило то, о чем он писал в стихах, адресованных ей в том же 1945 году:

 

...Всегдашним письмо говорит языком,

И все ж оно — глухонемое.

Как илом, как пеплом, как мертвым песком,

Разлука заносит былое.

Пробейся ко мне! Хоть во сне появись!

Как духов, тебя вызываю!.. ...

Вернется любовь? Возвратится ли жизнь?

Не знаю, не знаю, не знаю...

 

Он был мужественный человек. Это проявилось и на войне, когда он спокойно шагал из роты в роту — на переднем крае; и в послевоенное время, когда недавние товарищи кричали ему на собраниях, что он убийца Макаренко; и в последние недели и дни жизни, когда он, зная, что умирает, прощался в записанных дрожащей рукой стихах:

 

Меня ты часто провожала,

И горек был прощанья час,

Но не с обычного вокзала

Я уезжаю в этот раз.

Не с Ярославского, не с Курского...

Я еду в мой последний путь,

И просто нашу землю русскую

Ты горстью бросишь мне на грудь.

Ты много раз меня встречала,

Но в этот раз не будешь ждать,

Ведь от последнего причала

Пришла пора мне отплывать.

Среди чужих чужой, непрошенной,

Я знаю, трудно жить одной,

Жить точно камень в воду брошенной,

Неохраняемою мной.

Мы никогда с тобой не встретимся...

Нас ложью веры не купить...

Пусть прошлым путь тебе осветится.

Ты силы собери, чтоб жить.

09.01.2025 в 22:21


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама