ФЕРЕНЦ, ГРАФ БАТТЬЯНИ
«Выспроси его, — сказал полковник Потапов, — не понимаю, чего он лопочет». Он оставил нас одних. Передо мной был молоденький, миловидный, похожий на девушку офицерик в венгерской форме; погоны висели тряпками, пуговицы вырваны с мясом. Он сидел неподвижно, положив руки на колени, и осторожно на меня поглядывал. По-немецки говорил без акцента, но очень медленно, подбирая слова. Это было странно: обычно пленные мало заботились о форме своих ответов и старались поскорее задобрить советского офицера, от которого можно было ждать любых действий. Мой собеседник был благовоспитан и главное, полон врожденного достоинства.
Выяснилось, что он — Ференц Баттьяни, потомок графского рода, давшего Венгрии министров, генералов, ученых. Мобилизовали его недавно — раньше он был освобожден по болезни. Воевать на стороне немцев не желал: политика нацистов была ему отвратительна. К Советскому Союзу издавна питал симпатию; все его друзья были из кругов леволиберальной интеллигенции. Он дождался мало-мальски благоприятных условий и ночью перешел линию фронта. Русские бойцы схватили его, приняли за разведчика и жестоко избили, прежде чем сдать командованию (под глазом у него был синяк, на лбу ссадина). Из полка его передали в дивизию, оттуда в армию — и теперь он сидел передо мной в армейском штабе, в отделе разведки. Допросить его еще не успели — я стал первым его военным следователем. Сомнений он не внушал; рассказанная им история казалась правдивой. Он — перебежчик, заслуживающий доверия. Разговаривал я с ним долго; о военных делах он ничего не знал, да ведь и пробыл-то на фронте, у озера Балатон, всего несколько дней. Он жил в Будапеште, рассказал о настроениях в городе; по его словам, все ждут конца войны, немцев не любят, встретят советскую армию с облегчением, даже с радостью. Население венгерской столицы сделалось гораздо боязливее, чем было еще недавно: люди никогда так панически не пугались бомбежек, так дружно не набивались в убежища — почему? Очень просто: близок конец войны, никто не хочет погибнуть в последние недели, слишком глупо.
А перебежал он не из трусости, он не спасает свою шкуру: он хочет помочь Венгрии чем только может. «Я хорошо знаю в этом краю все дороги», — настойчиво объяснял он, стараясь сохранить достоинство, страдавшее из-за оборванных пуговиц, нечистоты, небритости, измученности, голода. От него дурно пахло, он это сознавал и, как потом сам мне говорил, готов был провалиться сквозь землю от стыда. Здешние дороги, даже лесные тропы он знает с детства — у семьи имение подле озера, тут ему приходилось жить больше, чем в Будапеште. «Могу пригодиться и для пропаганды, — предложил он, опередив меня.— Фамилия Баттьяни известна каждому венгру, хоть немного знающему нашу историю. Можете себе представить, как убедительны для всех наших слова Ференца Баттьяни, — моему примеру последуют многие не решавшиеся на такой шаг из ложного понимания чести. Я же убежден, что человек чести не может воевать за Гитлера и Гиммлера». Позднее он мне подробно рассказал о своем предке — Лайоше Баттьяни, который возглавлял первое венгерское правительство в период революции 1848 года, отстаивал независимость Венгрии от Австрии, был арестован победившими австрийцами и по приговору военно-полевого суда расстрелян в Пеште в 1849 году. Ему было немногим более сорока; понятно, что он стал в своей стране легендарной фигурой. Вот от кого унаследовал Ференц Баттьяни идею чести.
Полковник Потапов, как полагается начальнику советского разведотдела, рявкнул: «Брешет!» Ему было трудно понять, что молодым венгром могли двигать гражданские идеалы. Ясное дело, его прислали вынюхать наши планы, запомнить наши позиции, сосчитать наши орудия: «Вот увидишь, он рванет обратно...» — «Но ведь от него можно ждать серьезной помощи!» — «Чепуха! — Потапов выражался крепче. — А в дорогах сами разберемся!» Долго я втолковывал бдительному полковнику, что Баттьяни нам необходим: во-первых, его имя незаменимо для пропаганды среди венгерского населения; во-вторых, венгерского языка я не знаю, и Котляр тоже не знает, а у нас теперь будет немало пленных венгров — допрашивать их и я, и Котляр сможем только при помощи Баттьяни, который говорит по-немецки; ну а в-третьих, он же не пленный, а перебежчик — какие у нас основания ему не верить? Потапов отмахивался: насчет пропаганды пусть заботятся политики из Седьмого отдела, это к нам отношения не имеет... А в переводчики я его не пущу — как ты можешь знать, что он вас не облапошит?
Убеждать Потапова мне было трудно, он меня не терпел. Достаточно сказать, что наш начальник ходил вокруг привлекательной Муси Котляр, второй переводчицы штаба, которая решительно его отвергла, меня же Потапов (не без некоторых оснований) считал удачливым соперником. Властью он не злоупотреблял (за это мы были ему благодарны), но всячески стремился унизить меня в ее глазах. Однажды, пригласив нас обоих к себе в кабинет по случаю очередного победного салюта, он потребовал перевести ему содержание какого-то трофейного документа и, прервав мой ответ, сказал: «Выпей залпом, потом сообщишь». Я опрокинул поднесенный мне стакан, попытался что-то сказать, но не мог — пропал голос: в стакане оказался чистый спирт, спаливший мне гортань. Потапов торжествующе хохотал, поглядывая на Мусю; она не улыбнулась. Мог ли он питать ко мне симпатию? Для него я был, как он сам любил выражаться, «толстограмотный хлюпик».
Все же Ференца Баттьяни он мне оставил помощником. Я раздобыл в хозчасти гимнастерку, шаровары и поношенную, но еще годную солдатскую шинель; граф умылся, выбрился и уже на третий день воскрес. Кормили его в офицерской столовой, уравняв с нами в правах, и он действительно стал моим переводчиком при допросах венгерских солдат. Надо было поглядеть на выражение их лиц, когда они узнавали, кто их собеседник. Граф Баттьяни? Неужели этого парня в советской гимнастерке зовут самым знаменитым в стране именем? Вероятно, француз испытал бы такое же потрясение, если бы в сходных обстоятельствах ему повстречался герцог Орлеанский или генерал Бонапарт.
Графа Баттьяни реакция соотечественников не только смешила — он постоянно чувствовал свою ответственность перед ними и, пожалуй, перед историей. Беседовал он с каждым подолгу, без моего участия, и не столько расспрашивал, сколько убеждал. Говорил он им с глазу на глаз то же, что объяснял по радио и в листовках: продолжая поддерживать Гитлера, Венгрия покрывает себя позором; Советский Союз защищает справедливость, вместе с ним за высокие идеалы человечества сражаются Франция, Англия, Америка — все демократии мира; не верьте измышлениям фашистов, будто бы советские плохо обращаются с пленными — я, Ференц Баттьяни, свидетельствую о господствующих здесь, у русских, справедливости и человеколюбии. Перейдя в плен, говорил он еще воевавшим солдатам, вы избавитесь от страшной ответственности за гитлеровские преступления, сохраните здоровье и жизнь, которые так нужны послевоенной Венгрии и вашей семье... Это было необыкновенно ценно, тем более что война в Венгрии шла к концу и можно было рассчитывать на благоразумие противника. Деятельность Баттьяни давала ощутимые результаты: число пленных росло, большинство из них ссылалось на доводы, услышанные по радио или прочитанные в листовке, — имя Баттьяни имело магическое воздействие.
Мы жили в одном доме, часто беседовали по вечерам, он был доверчив и преданно благодарен, однако не уставал удивляться чуждым ему нравам: можно ли пить так много вина и в особенности водки? Можно ли так жить, чтобы никогда — никогда! — не развалиться в кресле, не отдохнуть, не вздремнуть? Его изумляла неутомимость, неумение предаваться кайфу, даже когда представлялся случай, спокойное равнодушие к опасности — все это он постоянно наблюдал, все это ему нравилось. Вообще он продолжал искренне верить в русское великодушие и благородство, в справедливость нашего общества и даже строя.
Прошло недели две; однажды вечером он рассказал мне о том, что его, видимо, постоянно мучило. Готовясь к переходу, он зарыл в землю в лесу фамильные часы Баттьяни, доставшиеся ему как последнему в роде, — они передавались из поколения в поколение, на них были выгравированы графский герб и имя прапрадеда, их первого владельца. Он без труда найдет дерево, под которым закопаны часы: теперь туда попасть легко — это место осталось в тылу наступавшей Красной Армии. Он просит дать ему на час-другой машину — это так важно для всей семьи! Утром я изложил его просьбу полковнику Потапову. «Ты что, сдурел? — ответил тот. — Машину — этому твоему прохвосту? Я же тебе сказал, что он рванет к своим. Мало ли он сказок придумает! Нашел дурака!» Я знал Потапова, я вообще хорошо знал крупных советских чиновников, штатских или военных, — они были друг на друга похожи. Но на этот раз позиция Потапова поразила меня бесчеловечностью; Ференц честно, даже самоотверженно, иногда ночами работал с нами и на нас; просьба его легко выполнима, и она так понятна! Я пытался говорить о послевоенной Венгрии: «Как нам нужно иметь здесь преданных друзей! И ведь он Баттьяни, он, может быть, станет министром иностранных дел, он приедет в Москву и скажет, что никогда не забудет полковника Потапова, который...» — «Который послал его — знаешь куда?» — произнес полковник, и затянувшийся диалог был окончен на том коротком слове, без которого Потапов разговаривать не умел.
Надо было что-то сказать Ференцу, а я не знал что. Передать наш разговор с Потаповым? К недоумению примешивалось чувство патриотизма, у каждого из нас усилившееся в годы войны; до смерти Не хотелось представлять ему нашу армию и наших командиров в дурном свете. Как можно было понять отказ Потапова, я и сам толком не мог определить: трусость? жлобство? равнодушие? садизм?
неприязнь ко всякому, кто говорит на другом языке? классовая ненависть? расизм? Наверное, все это вместе взятое, сжато выражаемое им оборотом: «А пошел ты...» Баттьяни хотел верить в русское великодушие, и я высоко ценил эту его наивную иллюзию. Что-то я сочинил невнятное: шофер болен, вот как только он поправится... Мы поедем вместе, мне хочется принять участие в этом приключении, да и опасно, боюсь отпускать его без меня... Он, кажется, поверил, а мне было стыдно. Каждый раз теперь было стыдно, когда мы оставались вдвоем.
Но продолжалось это недолго — через несколько дней меня выручил приказ о передислоцировании штаба 26-й армии из Шарсентмиклоша в австрийский городок Брук-на-Муре. Операции в Венгрии были позади, Ференц Баттьяни уже был не нужен, и его включили в группу военнопленных, этапом отправляемых в тыл, в лагерь. Я узнал об этом накануне: «Как, пешком?» — «Дойдут, не волнуйся, — ответили мне в штабе. — Все доходят». Но я знал, что у Ференца нет башмаков; вся армейская обувь была ему велика, у него были маленькие, нежные ноги — как у барышни. В штабе он передвигался, но пройти несколько сот километров? Это была верная гибель. Я затеял еще один разговор с Потаповым, и опять он окончился тем же: «А пошел ты...» Мне оставалось, смирившись с необходимостью, раздобыть портянки.
Утром граф Баттьяни долго и неумело обворачивал ноги; он понимал, что его ждет. Понимал он и то, что с ним обошлись бесчеловечно. О фамильных часах он больше не заговаривал — видимо, был проницательнее, чем я себе представлял. Перед самым уходом он сказал мне: «Если доведется попасть в Будапешт, найди мою жену. Ее девичья фамилия Эстерхази, она живет в доме своих родителей. (Он дал адрес, кажется, это была улица Эстерхази.) Расскажи ей про меня — про то, как мы вместе работали, как я хотел им помочь и что из этого вышло. Скажи ей, что я не забуду ее и наших близких... А вот вернусь ли? Дойду ли? Боюсь, что не дойду. Но этого ты ей не говори».
Мы обнялись. Он ушел. А я уехал в Брук-на-Муре.
Случилось так, что недели через две-три я оказался в Будапеште — такая выпала вдруг командировка. И я отправился по адресу, названному Ференцем. Дом я нашел без труда; это был видный особняк. Во дворе мне встретилась женщина с ведром. Я спросил — по-немецки — где найти госпожу Баттьяни-Эстерхази, она тревожно оглядела меня и сказала: «Не знаю, не знаю». «Простите, — настаивал я, — простите, сударыня (gnädige Frau), я должен вернуться в часть, мне хочется рассказать ей о муже, я недавно с ним расстался». Она поставила ведро и, сказав: «Пойдемте», почти побежала. Следом за ней я вошел в гостиную, она потребовала: «Рассказывайте...»
Рассказывал я подробно, почти ничего не скрывая. Только о фамильных часах и о том, как Ференц без обуви отправился по этапу, я умолчал. Она что-то перебирала пальцами, может быть, четки — этот ее жест я запомнил навсегда. И вопрос ее запомнил: «Думаете, он будет жив? Он вернется?» Я заверил ее — непременно.
После войны я несколько раз пытался что-нибудь узнать о нем, или о ней, или о семье. Безуспешно — никто мне не помог. Дошел ли Ференц Баттьяни до лагеря? Дождалась ли его молодая женщина, перебиравшая четки? Не раз я вспоминал о нем, о его судьбе в кровавые дни венгерского восстания 1956 года. Я знал, что это восстание спровоцировали Потаповы. Гитлеровский фашизм они одолели, но все прочие сложности бытия решали посредством возгласа: «А пошел ты...»
В 1996 году я оказался стипендиатом Берлинского исследовательского центра (Wissenschaftskolleg zu Berlin); однажды мне довелось обедать за одним столом с молодым венгерским писателем Петером Эстерхази — я знал его прозу, мы печатали кое-что во «Всемирном слове», петербургском варианте международного журнала «Lettre internationale». Я рассказал Петеру изложенную выше историю Ференца Баттьяни и почти в шутку спросил, не родственник ли он его жены, мадам Эстерхази. Петер ответил: «Подожди несколько дней, я выясню...» Неделю спустя он принес мне записку с адресом: «Удивительное дело, она оказалась моей теткой! Муж ее жив, но тяжело болен».
Я сразу же написал письмо: надеюсь, Ференц меня не забыл — мы многое пережили вместе, наконец-то мне удалось напасть на его след... Из Бадена под Веной ответ пришел сразу, но писала она: Ференц ответить не может, с недавних пор он поражен болезнью Альцгеймера, ничего не помнит — ни далекого, ни близкого. «Помню ли я Вас? Каждое слово, сказанное тогда Вами о Ференце, могу повторить теперь, больше пятидесяти лет спустя. Мы часто говорили о Вас, теперь буду Вас ждать — приезжайте».
В октябре-ноябре 1997 года я должен был читать курс лекций в Венском университете; мы приехали, Эльке и я, в Вену. Первый же мой телефонный звонок был в Баден; несколько дней спустя мы нашли их особнячок — и вот, более чем через полстолетия, я увидел Ференца Баттьяни. Навстречу вышел розовощекий, приветливо улыбающийся человек, ласково поздоровался, спросил: «Где ты живешь?» Я ответил: «В Париже», — и попытался напомнить о нашей дружбе в конце войны. Он внимательно выслушал и сказал: «Красивый город Париж», — ничего другого он не услышал или не заметил. Минут через десять повторил: «Где ты живешь?» — и так несколько раз. Я всматривался в его стариковско-младенческие черты; это был он и не он. Прежнего Ференца Баттьяни почти не осталось, хотя какая-то знакомая тень брезжила в этом лице, которое внушало ужас сочетанием самодовольного благополучия, благовоспитанной учтивости и полного отсутствия мысли. Жена его (она представилась Мариттой), респектабельная пожилая дама, ни одной черточкой не похожа была на ту, которую я разыскал в Будапеште в марте 1945 года; она сидела на диванчике, а над ней висел большой живописный портрет той самой, да, той самой перебиравшей четки молоденькой жены угнанного в лагерь военнопленного графа. Глядя на нее нынешнюю и на ее давний портрет, можно было поверить, что это она: жизнь не пощадила ее, но и не изуродовала. Она посадила Ференца за отдельный столик, повязала ему салфетку и, поставив перед ним баночку, проговорила: «Пей свое пиво». Он безучастно потягивал безалкогольный напиток, а жена сказала: «С ним нелегко, ведь он не может ни читать, ни смотреть телевидение — не понимает. Вас он не узнал и не узнает — иногда он у меня спрашивает, где Маритта. А ведь как много и тепло он о вас говорил...»
И она, не вдаваясь в подробности, рассказала о его жизни после того, как в марте 1945 года его отправили из нашего штаба в лагерь военнопленных. Ференц Баттьяни добрел до Румынии, потом был переправлен в Сибирь; там, в одном из дальневосточных лагерей, его отдали под суд. Трибунал в августе 1950 года приговорил его к расстрелу — по обвинению в шпионаже. В то время Сталин, как известно, отменил смертную казнь, и расстрел Ференцу заменили двадцатью пятью годами лагеря. Из них он провел на советской каторге пять лет; в ноябре 1955 года его отправили домой вместе с немецкими военнопленными, возвращенными по договоренности с Аденауэром. За что его приговорили, в чем обвиняли? Он говорил об этом неохотно, слишком уж тошно было вспоминать о глупости и нелепой жестокости чекистов, изображавших военных судей. Во время процесса обвинитель спрашивал: «Ты что, в самом деле граф?» — «Да, граф». — «Ну, расскажи подробно, как ты издевался над трудящимися венграми, как эксплуатировал пролетариев...» — «Ни над кем я издеваться не мог и эксплуатировать никого не мог, я учился в университете, потом недолго работал юристом». - «Но ведь ты граф?» — «Граф». — «Значит, издевался, значит, эксплуатировал. Рассказывай!» В таком же духе шел допрос о шпионаже: «С каким заданием ты к нам пришел, в нашу воинскую часть? Зачем перешел фронт?» — «Я был против преступной войны, я хотел по мере возможности помочь антифашистским силам...» — «Лжешь. Мы всё знаем. Если ты не сознаешься, тебе грозит расстрел». — «Сознаваться мне не в чем...» Приговор был вынесен почти сразу: высшая мера.
«Ференц вернулся. Это было чудо — надежд уже не оставалось. Мы год жили в социалистическом Будапеште, где графов не любили, потом вспыхнуло восстание 1956 года, и мы, все бросив, ушли: понимали, что угрожает нашей семье после разгрома венгерской революции. С опасностью для жизни мы пешком, по тайным тропам, пересекли границу; оказавшись по ту сторону, Ференц нашел работу как юрист в Рурской области, и там мы прожили больше двадцати лет. Когда рухнул коммунистический режим и Венгрия стала самостоятельной, нам возвратили кое-что из нашей собственности. Обе семьи владели поместьями — и Баттьяни, и Эстерхази, мы смогли купить этот особнячок под Веной».
Стоит ли дивиться тому, что Ференц Баттьяни, дожив до восьмидесяти лет, оказался физически и духовно разрушенным человеком? Удивляться следует выносливости этого избалованного аристократа. Вот этапы его биографии: жестокие сражения у озера Балатон; переход в плен; десять лет советских концлагерей; травля бывшего графа в социалистической Венгрии; бегство через границу; двадцатилетняя эмиграция в Германии... Чтобы все это выдержать, надо быть титаном. Ференц Баттьяни выдержал и только в самом конце сломался.
Передо мной копия официального документа, подаренная мне Мариттой; он выдан начальником центрального архива венгерского министерства обороны.
Содержание: подтверждение длительности пребывания в плену.
На основе данных, которьши располагает командование, д-р Ференц Баттьяни (1915 г. рожд.) был с 8. 02. 1945 по 28. 08. 1950 в качестве военнопленного, с 29. 08. 1950 по 22.11. 1955 в качестве осужденного в Советском Союзе.
Настоящее свидетельство выдано в целях получения материальной компенсации на основании Вашего ходатайства от 6. 11. 1991.
Будапешт, 29 апреля 1992
Подпись
(Чаради Йожеф, подполковник)
Никакой «материальной компенсации» Ференц Баттьяни не дождался. Примерно через полгода после нашей встречи мы получили траурное извещение:
Вспоминайте с любовью о Ференце, графе Баттьяни фон Немет-Уйвар, родившемся 4 октября 1915 г. в Киттзее, умершем 16 июня 1998 г. в Бадене.
Может быть, Маритта Эстерхази-Баттьяни последует моему настойчивому совету и напишет историю нашего беспощадного столетия. А я, вспоминая Ференца, возвращаюсь к одной и той же мысли: они делали все, что только было в их силах, чтобы превратить своих сторонников в непримиримых противников, друзей сделать врагами, — зачем? А низачем...