Офицер - душой крепостник. Конечно, это не прежний секунд-майор и кнутобоец, но даже самый либеральный из военных говорунов за порогом офицерского собрания немедленно превращается в плантатора или негритянского королька. «Гуки по швам! Гуки по швам!» - этой формулой исчерпывается все мировоззрение офицера. В переводе на казарменный обиход она обозначает глубочайшее презрение к нижним чинам, издевательство, зуботычины и жестокость, доходящую до садизма. Ведь ни один народ в мире, кроме русского мужика, не додумался до «заговора на подход к лютому командиру».
Сколько нужно было выстрадать солдатскому сердцу, чтобы, идя к начальнику, шептать трясущимися от страха и ненависти губами: «... От синя моря силу, от сырой земли резвоты, от частых звёзд зрения, от буйна ветра храбрости ко мне... Стану, раб Божий, солдат негожий, благословясь, и пойду, перекрестясь, из казармы дверьми, из двора воротами, пойду я, раб Божий, солдат негожий, с полками да с ботами, с солдатскими заботами, на чистое поле, под красное солнце, под светел месяц, под частые звезды, под полётные облака... И буди у меня, раба Божьего, солдата негожего, сердце моё - лютого зверя, гортань - львиная, челюсть - волка порыскучего... И буди у начальника моего, супостата болотного, капитана пехотного, брюхо - матерно, сердце - заячье, уши - тетеревиные, очи - мёртвого мертвеца, а язык - повешенного человека; и не могли бы отворятися уста его и очи его возмущатися, не ретиво сердце бранитися, ни рука его подниматися на меня...»
- Ты от кого научился этому заговору? - спросил я Окулова, солдата Олонецкой губернии.
- Не могу знать, - ответил он равнодушно и лениво добавил: - Окулов что знат?.. Что темно, что светло... У нас людей нет - одни олешки бегают...
Кадровый царский офицер проводит весь век свой между колодой карт и бутылкой водки. У него такой же масштаб, как у Окулова и Кубицкого. Только вместо аграрно-шаманской мерки у него своя - трактирно-амурная установка. При обсуждении военных событий то и дело слышишь от офицеров такие даты - в духе чеховской «Живой хронологии»:
- В боях при Тэнгобоже... Помните?.. Это там, где нас старкой ксёндз угощал...
- Это там, где мы помещика на триста рублей накрыли...
- Это там, где мы с паненкой танго в тёмной комнате танцевали...
Всякий раз, как я слушаю эту живую офицерскую хронику, мне вспоминается разговор с аптечным фельдшером Шалдой.
- В Галиции книжки хорошие, - объявил он мне.
- Разве вы читаете по-польски?
- Нет, для порошков бумага хорошая.
Прибегает какой-то оборванный, лысый, бородатый еврей, кланяется в пояс, просит к больным детям:
- Пане, пане, хворы дуже!
Прихожу. Восьмеро ребят. Старшей девочке лет четырнадцать.
Две девочки помоложе - в постели. Бледные, тощие, испуганные. Прячутся от меня под одеяло. Кое-как осмотрел - тиф. В доме шестнадцать солдат. Хозяин просит: уберите хоть половину. У дверей мать-старуха хватает меня за рукав и кричит на жаргоне, уверенная, что говорит по-немецки:
- Ратуйте, доктор! Что делать? Умираем с голоду. Работы нет, денег нет, дети хворают... Что делать? Только солдатами и держимся.
- Какими солдатами?
- Ваши жолнежи... Хлебом деток годуют (кормят). Странный народ эти солдаты: днём кормят население своим хлебом, а ночью ломают клети, растаскивают заборы на топливо, грабят, насилуют...
Дорога залита чёрной, густой, вонючей жижей. Лошади вязнут по колено в грязи. Люди тяжело ступают по лужам за хлюпающими возами. Над местечком нависла остервенелая брань, такая же мерзкая и противная, как брызги вонючей грязи. Огромный обозный солдат хлестал кнутовищем лошадь и вопил, задыхаясь от бешенства:
- Не скидай, мать твою так, я тебя научу скидавать! Тяжче смерти сделаю, стерва окаянная!
Другой с пеной у рта разносил кучку пехотинцев, расположившихся тут же на дороге:
- И чего вы тут, черти, лодыри, шляетесь? Сидели б в своих окопах и не мешали б людям дело делать!
На что пехотинцы с ленивым презрением отвечали:
- Ишь, развонялась, кишка обозная! Раскрой шире хайло-то: пулей заткну.
Десятки солдат, распахнув полушубки и сдвинув папахи на затылок, надсаживаясь, обливаясь потом и сотрясая воздух градом калёной матерщины, вытягивали из грязи застрявшие возы.
Бочком в стороне от дороги идёт группа евреев - старики и женщины. Пугливые, безмолвные, нищие.
- И жалко, глядя на них, - говорит громко солдат, - и душа не знай чего злобится. Только у них и дела, что плачут.
- Со страху больше, - вставляет другой. - Дух у них хлипкий. Ты к ему с лаской, а у него поджилки трясутся, и верезжит по-пёсьи.
Путаясь в своих долгополых кафтанах, плетутся, сгорбившись, старики, и к ним пугливо, как овцы, жмутся худые, обмызганные женщины. Ни разу не привелось мне здесь видеть евреев вместе с поляками. Евреи довольно редко показываются на улице. Но когда их видишь, они цепляются друг за дружку - отдельно от поляков. Даже дети еврейские и польские никогда не сходятся вместе. А если поляки говорят о евреях, то всегда с усмешкой, неприязненно и обидно. Дети и молодые девушки говорят иногда по-польски, старики - никогда: друг с другом - по-еврейски, а с нами - охотнее по-немецки.
- Разве вы не говорите по-польски? - спросил Джапаридзе пожилую еврейку Шифру Блюм.
- Говорим, - ответила она, - но нам приятней разговаривать по-немецки. Мы друг друга не любим. Зачем же нам говорить по-ихнему?
У костёла повстречался с двумя ксендзами. Оба взволнованы. Рассказывают такую историю. На базаре в праздничный день жители обступили обозного солдата, продававшего в небольших пакетиках чай - солдатские порции. Тут же стояли оба ксёндза, наблюдая за торговлей. Проходил мимо обозный офицер, увидал эту сцену, ударил солдата по лицу и рассыпал пакетики с чаем - в том числе несколько проданных и оплаченных. Ксёндз пробощ загорячился и начал укорять офицера. Тот грубо оборвал:
- Уходите отсюда, а то и сами того же дождётесь. Ксендзы, конечно, ушли.