Глава XXXII. 1892 год
В половине января тетя, получив Липяговскую аренду, решила переехать с Оленькой и Мари во флигель в Саратов. Дом наш в деревне, кроме Управы, не был приспособлен к зимнему житью, в комнатах было холодно, да и признаться, тете начинала надоедать исключительность наших интересов и разговоров -- все только о голодающих! Переезд этот устраивал Лелю, потому что постоянные поездки в Саратов на съезды и собрания заставляли его останавливаться в гостинице, обедать в ресторане, а таким образом у него был семейный дом и в Саратове. Я же теперь крепко и надолго вцепилась в Губаревку и, проводив своих в город, перебралась к Леле в Управу. Устроились мы там отлично. Тетя взяла с собой Андреевну и Полю, у нас же остался повар Павел и Даша. Егор с Леной усердно ходили в школу и только в свободное время помогали топить печки и носить дрова. Блохин дежурил в писарской, а писарем Лели был толстый, важный и очень опытный Демин. У нас было тепло, светло, уютно. По вечерам Управа вся горела огнями. Большой фонарь у каменного подъезда светил за несколько верст. Фонари, зажигаемые у большого дома, огни в окнах школы, больницы и застольной придавали усадьбе светлый, красивый вид.
Страданий, которых мы с Лелей ожидали, в эту зиму не было, и наоборот было невыразимое счастье -- иметь возможность всячески помогать всем, кто ни прибегал к нам за помощью: средства у нас росли с каждым днем! Леля требовал от меня педантической записи и ответов на все, что тратилось нами, и сначала меня очень тяготила эта канцелярщина, но пришлось покориться, завести разные приходо-расходные журналы, лицевые счета, отрывные тетради с ярлыками под номерами и пр.пр. Я превратилась в настоящего конторщика, но была счастлива и никуда больше не рвалась. Музыка, чтение, рисование -- все было забыто! Я еле успевала, с утра до ночи работая, справляться со своим делом. Также работал и Леля, и Арефий, у которого теперь в амбар ссыпалось десятки тысяч пудов хлеба. О голоде не могло быть и речи, к тому же и земство выдало обычную в такое бедствие ссуду. Оставался только жгучим вопрос прокормления скота... но Земство ассигновало и на это громадные суммы.
Леля сначала поручал самим крестьянам доставать сена и солому, но они обыкновенно возвращались ни с чем, находя их слишком дорогими. Пришлось командировать Блохина в Чердым, в луга на Волге. И хотя цены на сено, действительно, были очень высокие, он все же разыскал стога сена в займищах. Нарядили подводы, чтобы перевезти их. Поехали охотно, по 3 коп. за пуд, потому что лошади у сена, конечно, будут сыты. Но мы все настрадались за них, потому что вдруг установились настоящие январские морозы. Когда утром показалась вереница возов с сеном, Александра Яковлевна, ожидавшая их еще ночью, приказала затопить печи и поставить пять самоваров. Воза должны были ждать очереди: против Управы на лугу были поставлены громадные весы, и каждый воз взвешивался; и хотя специально нанятый теперь для взвешивания и отпуска сена делал свое дело поразительно быстро, карабкаясь по весам как кошка,-- взвешивание такого количества возов брало много времени. Ожидавшие очереди или ждавшие расчета крестьяне заходили отогреваться к Александре Яковлевне, пили чай, обедали и за одно подставляли ей свои отмороженные носы и уши. Она вымазывала их кистью пресловутыми Гаарлемскими каплями. Вид долговязого Корнилова с торчащими врозь рыжими усами и громадным носом грушей -- в коричневой мази, был так смешон, что сама Ал. Як. без смеха не могла на него смотреть.
Сено с взвешенных возов складывалось в громадный стог, на виду, так чтобы никого не соблазняло привязывать у него лошадей, подводу. А затем, немного отступя, стали подниматься касты соломы, которую в достаточном количестве нашли в Каменке по 18 к. за пуд. Но сколько ни подвозилось соломы и сена, только что Аверьян завершит стог, смотришь, опять все исчезло: вереницы подвод со всего участка являлись за положенной Земством порцией на лошадь в месяц. Кроме сена и соломы, полагалась еще порция колоба, которого в амбаре у нас было свалено до 5 тыс. пудов. При перевозке одной из этих тысяч пудов из Саратова взволновал и рассердил Лелю Каменский староста Иван Иванович Филиппов. Это вообще был человек крайне ретивый, горячий, строго исполнявший свой долг, не особенно рассуждая. Старосты обычно не рады жизни, когда их выберут нести эту каторжную, ответственную службу, но Иван Иванович забывал и семью, и хозяйство, и дела свои, весь поглощенный общественной службой. За несколько месяцев службы ему удалось подтянуть свое громадное, распущенное село -- Каменку, славившуюся ворами и пьяницами, причем все ему были равны, говорил он -- богатый и бедняк, брат и сват! Он одинаково лупил сучковатой палкой, с которой не расставался,-- всех, кого заставал в кабачке или засаживал в жигулевку за малейшую провинность. Старики в полголоса говорили, что у него не хватает винтика в голове, но переделывать его было поздно, и он признавал только долг свой и начальство. Отпуская его в Саратов за колобами, Леля сказал ему, чтобы везли их средней дорогой (она короче), а не большим трактом, чтобы каменские подводчики везли колоба прямо до места, а не останавливались с ними ночевать в Каменке.
Когда за Саратовом староста объявил каменским, чтобы они ехали средней дорогой, они уперлись и отказались его слушать. Он сердился, грозился... ослушаться начальства своего он не допускал и мысли. Но каменская вольница повернула на почтовый тракт, находя, что их дорога более накатанная и они привыкли к ней, а Иван. Иванович, чтобы не ослушаться начальства, оставив их, пошел один по средней дороге (!), и в 11 часов вечера, измученный, замерзший, явился к нам один... подводчики же остановились ночевать в Каменке. Утром, конечно, досталось ослушникам от Лели, но в оправдание свое они потребовали, чтобы весь колоб был взвешен, и было доказано, что они не воспользовались ни фунтом колоба, и заявили, что староста их -- упрямая тупица.
Вообще с постоянной перевозкой хлеба, фуража, колобов, было масса хлопот, но за то население получало заработок, который давал им возможность покупать себе хлеба и колобов. Мы старались распределить как можно равномернее этот заработок между всеми деревнями, но в этом деле преимущество оставалось за губаревскими, потому что нарочные Красного Креста с накладными иногда приезжали почти одновременно с вагонами, так что не было времени посылать за подводами в соседние деревни. За эту зиму они выдрессировались в настоящую команду. Стоило послать на деревню полученную накладную, не проходило буквально часа, как десятка два и более подвод уже летели в Мариновку или Курдюм. Плата за извоз выдавалась включительно хлебом, и лошади, еле двигавшиеся до Рождества, к концу зимы не отставали от сильнейших. Записываться на подводы приходили заранее, выпрашивали как милость, ссорились друг с другом. Не раз выезжали и лишние подводы, на свой страх. После губаревских особенным рвением отличались новопольцы.
Стоило придти моему приказу -- выставить подводы на другое утро -- поднимались крики, ссорились, и посылались к нам нарочные с жалобами, что их забыли, обошли, что староста нарочно пропустил в списке, потому что каждая деревня заранее составляла эти списки подводчиков, строго следя, чтобы в число их не попал тот, кто бы мог обойтись, без этой работы -- "богатей"! Словом, вместо горя и уныния, как следствие такого стихийного бедствия, жизнь крестьян била живым ключом, и центром ее была наша милая Губаревка. Какой-то грамотей, прислал нам тогда длинное послание, в котором цветисто выражал свои чувства благодарности и сравнивал Губаревку с оазисом живой воды среди пустыни. Все три дороги к нам во двор были на аршин убиты наземом от тысячи лошадей, постоянно ехавших к нам, и говорили, что лошади так привыкли заворачивать к нам во двор, что не могли уже ехать мимо, не повернув оглоблей в ворота. Случилось, что одна лошадь потеряла своего хозяина. Она пришла к нам и простояла весь день, пока вечером не обратили на нее внимание и до приискания хозяина не поставили в конюшню. В другой раз полуслепая и больная лошадь притащилась к нам из Каменки и забралась на кучу навоза за конюшней, вероятно, терпеливо дожидалась, когда ее заметит Александра Яковлевна, потому что она не раз уже лечила ее.
Редкий день проходил без "инцидентов". Крестьяне, в особенности бабы, с трудом различали мою деятельность -- попечительскую от Лелиной -- административно-судебной, и, влезая в камеру, вопреки ворчанию Блохина, обращались к Земскому с просьбами "мучки и пшонца"...
-- Ваше высокородие,-- заявляет прибывший издалека мужичок,-- у меня несчастие: пала лошадь и жена. Ублаготворите пшонца для сирот.
Леля морщился, ежился, вызывал Демина и приказывал проводить ко мне.
-- Тебе что? -- обращался он ко вновь влезавшей к нему бабе с узлом. Федор тащил ее за рукав обратно, но баба бросается в ноги: в узле все ее юбки. Она принесла их Земскому в залог, чтобы купить посылки для своей лошади. Одна старуха явилась в камеру сватать Земского за Саратовскую купчиху. Когда Демин, трясясь от сдержанного смеха, выпроводил ее на двор, она громко стала жаловаться, на то, что ее, профессиональную сваху, хотят лишить заработка. Один опекун привез к Леле 20-летнего дурня, чтобы посоветоваться, на ком из двух намеченных невест женить это опекаемое дитя? Опекун подробно описывал приметы обеих невест, причем дурень слушал с совершенно безучастным видом и на вопрос Лели, которая же из двух невест ему нравится более, отвечал, глядя в сторону: "А кто знат"! Леля имел терпение все-таки разобрать и этот вопрос, и опекун остался очень доволен выбором, который совпадал по-видимому и с его вкусом. Вообще Леля выказывал большое терпение и всегда выслушивал все жалобы баб, вообще очень склонных к судебным разбирательствам. Для них судебные разборы у Земского, кажется, заменяли театры. Каюсь, я не только не имела терпения их слушать, но, как только поставила попечительство на ноги, прямо запретила без надобности являться ко мне, потому что их хныкание, причитание, клянчание и дешевые слезы нисколько не трогали меня. "Ваши мужья добывают вам хлеб, пшено, все что хотите... а дело бабы сидеть дома у печки, а не бегать по дороге с мешками..." говорила я им наставительно, и мало помалу оне прекратили свои набеги, а с мужьями всегда можно было оговориться. Все это было тем возможнее, что в моем попечительстве сосредоточивалась главным образом продажа хлеба, столовые же детские и даровые "мучка" посылалась мной на место в каждую деревню,-- оптом, где распределяли ее исподволь местные попечители. Самые лучшие столовые были организованы в Хлебновке, Лапшиновке и Кронтовке Каном. Это был разбогатевший управляющий, в настоящее время уже сам хозяин и владелец имения в Хлебновке. Крестьяне не без причины не любили его. Но дело повел он отлично, образцово. За три месяца им было выдано более 12-ти тысяч обедов и стоило это нашему попечительству 91 рубль (дрова, посуда и т.п. было от Кана). Он вообще из кожи лез, чтобы дело его было образцово, и надо сказать, и щи, и хлеб, и каша у него были -- просто объедением! Это находили и крестьяне, конечно, хотя и называли эти столовые -- поминками Кана. Мы изредка ездили пробовать щи... и каждый раз были поражены порядком, чистотой, вкусным обедом и довольными лицами. Санитарная Комиссия при образовании Сельского попечительства умышленно обошла старика, несмотря на его желание тогда же с осени заняться им. Позже Леля, заявлял в Красный Крест о Хлебновском попечительстве, но Кана опять не утвердили председателем, и пять деревень Кропотовского прихода причислили к Губаревскому попечительству. Так как Кропотовка было очень бедное село и я не могла там проводить свои теории о самодостоинстве и нежелательности даровой подачки, я сговорилась с Каном, который и устроил необходимые три даровые столовые. Вел он их энергично, безукоризненно, мне оставалось только составлять ведомости и отчеты в Красный Крест, не желавший даже признать Кана членом попечительства, вероятно из-за каких-нибудь личностей в прошлом. Как ни старался Как, но и газеты упорно обходили молчанием его деятельность, что приводило его в детское отчаяние. Как ни старались и мы выставить его деятельность, чтобы дать оценку его бесплатному труду, его никогда не признавали и даже в печатных отчетах Красного Креста коверкали его фамилию и даже хлебновские столовые называли хмелевскими, а Кана -- Маном. По поводу устройства столовых как-то заехала к нам Ушинская, дочь известного педагога. Она ехала с намерением открыть у нас столовые, списавшись с Юреневой, которая указала ей нашу сторону, но еще дорогой она раздумала, а так как о приезде своем она уже написала нам, то все-таки приехала с намерением вернуться в Самару, к знакомым ей дамам, с которыми она уже работала. Ее визит ограничился одним вечером, во время которого она смеялась над дамами-добровольцами, их непрактичностью и смутным понятием о голодающих. Но, каюсь, и сама Ушинская, толстовка по убеждению, производила впечатление цветущей, избалованной, светской барышни, которая сама себя спрашивала, почему она вдруг так полюбила мужичков! Она еще с осени открыла столовые в Николаевском уезде (Самарской губ.) и пожертвовала на них большие личные средства, но... но... страшно разочаровалась в мужичках, наших пти-фрерчиках! Они ее так обманывали, так обкрадывали... Миски со щами исчезали у нее прямо со стола, на ее глазах. Хотелось мне ей сказать, что ни очаровываться, ни разочаровываться пти-фрерчиками не след. Это не особенная порода или нация, а просто люди, люди же бывают различные. У нее не было верных настоящих помощников, вроде Арефия, в ней самой не было строгой энергии Кана: у него-то наверное корка хлеба не пропала бы. Потолковали мы и не решили, что у нас она не так уже необходима, а друзья ее зовут в Самарскую губернию... и расстались. Меня бы даже очень затруднило придумать ей создание новых столовых, потому что везде помощь более или мене оказывалась местными людьми. В Каменке священник, получив муку Красного Креста, немедленно выдавал ее всей своей пастве, без дальнейших разговоров. В Широком учитель Вендерев действовал в том же духе, а когда у него хлеба не хватало, занимал у нас. В с. Идолге, священник Лебедев, получив хлеб Красного Креста, посылал к нам всех своих нищих и калек, кандидатов на даровую мучку, сам же, с помощью этого хлеба и выхлопотанной суммы денег, устроил у себя общественную работу. Крестьяне ворчали, в Красном Кресте недоумевали, но "Идольский" поп, старик живой, веселый, пользовавшийся большой популярностью, ничто же сумняше, никого не слушая, выстроил ограду церкви, потом великолепный мост среди села через р. Идолгу, вымостил подъезды к родникам и шоссе по селу. Ссорилась я с ним, что нам-то приходится давать хлеб его нищим, да делать было нечего, наше попечительство было центральное.
Помощь работой мне так была по душе и поддержать старика надо было. Одно Вязовское попечительство поднимало во мне желчь... направить к ним Ушинскую, значило еще подбавить недоразумений и несогласий, раздиравших Сергея Григорьевича, доктора Амстердамского и прочую вязовскую публику. Ушинская уехала на другой день, оставив мне 200 рублей, что очень сконфузило меня.
<...> {Часть текста опущена. -- Примеч. ред.}