Глава XXIX. Решение покинуть университет
Леля предполагал начать чтение своего курса в половине сентября и вернулся в Москву уже 1-го числа.
"Здесь у меня ничего еще не определилось,-- писал он 6-го сентября. -- Много занимаюсь и сижу над переделкой первых двух лекций".
В следующем же письме он ссылался на письмо, написанное тете утром того же дня. В нем он подробно выяснял, в каком положении его дела. К сожалению это письмо не сохранилось, и можно только догадываться о его содержании из следующих строк ко мне.
"В добавление могу сказать еще следующее: с одним приват-доцентом {Петр А. Лавров.}, три года уже произведенном в магистры и читающем в Университете без вознаграждения (приятная перспектива), совершенно случилось то же, что со мной. Он откажется от объявленного им курса. Он имел по этому поводу объяснение довольно неприятное с деканом, а сегодня мы ходили вместе к секретарю факультета, профессору Славянских наречий -- Брандту Тот начал выражать свое сожаление по поводу моего отказа, но когда я предложил ему взять на себя курс по русскому языку, он довольно откровенно объяснил, что это его очень устроит, так как он получит за это с факультета добавочных 600 руб. Меня это окончательно взорвало, и своему отъезду из Москвы я решил дать официальную огласку, в деловой форме, заявляя об этом декану. Я очень хорошо знаю, в какое неловкое положение станет после этого факультет, и кому ни расскажешь из университетских и прочей ученой братии -- все приходят в ужас. Но если факультету нужен русский язык, ему останется всегда возможность пригласить меня, назначив определенное содержание. Если не нужен, я с радостью расстаюсь со всей этой неразберихой и скорблю душой только о милом Фортунатове, которого опять так долго не увижу. Во всяком случае моему делу будет дана широкая огласка"...
И далее 13-го сентября:
"Я очень не в духе, потому что я до сих пор ничего не могу сказать определенного о том, что я буду и где буду в ближайшем будущем. Во-вторых, я подал заявление декану о том, что по непредвиденному стечению обстоятельств я принужден покинуть Москву. Декан всячески убеждал не давать этого заявления и упрекал меня надеждой, которую на меня возлагал факультет; удерживал также в виду того, что этот год зачтется мне в службу и будет иметь значение для пенсии и т. д.".
"Сегодня был у Фортунатова и узнал, что обо мне с разных сторон хлопочут и ищут мне места учителя в женских частных гимназиях. Я принужден был обещать Фортунатову, что буду ждать еще, а в субботу дело перенесется в факультет, и там будет поднят вопрос о том, что если есть 600 р., на которые рассчитывал профессор Славянских наречий (о чем я писал), то пусть они будут обращены мне. Я очень хорошо сознаю, что нравственная моя обязанность остаться здесь, как только члены факультета дадут мне для этого фактическую возможность. Конечно, это отдаляет меня от диссертации, так как в этом году я ни за что не напишу ее... Но мне необходимо остаться в виду моих обязательств к Университету (нравственных, не денежных, ибо стипендия, как я узнал, меня ни к чему не обязывает). Все это бросило меня еще в больший невдух: в будущем я не предвижу возможности разделаться в скором времени с моим неопределенным настоящим; факультет через год будет хлопотать о том, чтобы я был штатным приват-доцентом и т.д. Я так, пожалуй, и не уеду. А с каким бы удовольствием я заглушил гложущую меня тоску в другой более живой деятельности".
Через день он сообщал:
"Я окончательно остаюсь в Москве. Официально извещен о назначении меня учителем латинского яз. в 1-ой гимназии... Я встретил здесь столько сочувствия, что поступил бы против совести, если бы отказался от представившегося выхода. Диссертация будет ждать лета. Лекции начну 25-го сентября. Заявление декану взял сегодня назад.
В понедельник первый урок в гимназии. Пожалуйста, с первой оказией вышли мои книги" (идет их указание и перечисление).
И мне сообщал брат в письме от того же 15 сентября, что он остается в Москве... но заключал: "Тоска гложет меня, и я не знаю, чем все кончится"...
Тоска, о которой упоминал брат, исключительно была вызвана летними переживаниями, о которых он глухо упоминает и в своей краткой автобиографии.
Безумно жалела я его, но нисколько не радовалась придуманному выходу -- экая радость преподавать в гимназии латинский язык! Скучища какая; когда только забвение в науке, увлеченье любимым предметом, или же живая новая деятельность могли бы исцелить его и отвлечь! {От его неудачной любви к кузине.} В тот -- же вечер 17-го сентября, получив утром последнее письмо брата, я написала ему горячее убедительное письмо, в котором во всех смыслах не поздоровилось Москве... Я убеждала его бросить и Москву и свои уроки, и идти в земские начальники. "Верь мне, эта должность именно по тебе -- быть защитником слабого, сжать в кулаке кабатчиков, мироедов. Внести порядок, справедливость в этот хаос, а не быть пассивным, безгласным, бессильным -- моя хата с краю, как мы все теперь... Именно лучшие, благороднейшие люди должны идти на эту деятельность и облагородить ее, если она, т. е. деятельность земского начальника, недостаточно благородна". Словом, я горячо и решительно звала его бросить Москву и хоть на время, как бы исполняя воинскую повинность, забыться в новой и живой деятельности, которая, право полезнее всяких курсов.
В ответ на это письмо брат ответил, что осенью, через год, он действительно намерен переменить службу (и не прочь даже занять должность земского начальника, если бы при этом пришлось жить в Губаревке, но до весны он обязан оставаться в Москве; в следующем письме от 25-го сентября подробно, как он сам выразился, отводил душу -- по пунктам и объяснял причину своего решения.
"1) Я не хочу оказаться пустоцветом, и распроститься с прошлым не увенчав его; я увенчаю его своим курсом и магистерской или докторской диссертацией. 10-летний труд нельзя оставить без плодов и результатов. Я употреблю все свои силы, чтобы мой курс отвечал моим собственным ожиданиям и ожиданиям моих друзей. Сегодня я прочел первую лекцию: студенты просили позволения литографировать мой курс, следовательно, мои труды не останутся в туне. Создать что-нибудь цельное -- мой долг перед всем тем обществом, которое и здесь в Петербурге, и в других городах меня выдвигало, интересовалось и помнило меня.
2) Хотя я давно уже задумывался над заманчивостью другой деятельности, но никогда так живо не сознавал потребности изменить свое настоящее, как теперь... (Следует пояснения, отчасти вычеркнутые).
3) Ни перед мною самим, ни перед кем бы то ни было, перемена моей карьеры не должна представляться следствием случайных денежных соображений. Другое дело, что не имея уроков, я не остался бы здесь во всяком случае, но я очень рад, что нашел уроки и получил возможность спокойным образом все обдумать и проститься с прошедшим. Я предупрежу профессоров в начале будущего полугодия, не о том, что не буду читать без вознаграждения, а о том, что ни в коем случае я читать не буду, и я буду просить их не возбуждать вопроса о вознаграждении: давать уроки и читать, перечитывать, лекции перед 2 1/2 слушателями -- грустно, если в этом пройдет вся моя деятельность, а я чувствую избыток сил и меня тянет иное...
4) Мои планы осуществятся вероятнее всего в том случае, если Вы их поддержите: я читаю здесь лекции до марта. Апрель и май работаю здесь над диссертацией, еду затем в Петербург и работаю настолько, чтобы иметь вчерне всю диссертацию до осени. Осенью же, как и было говорено между мною и В. Г Трироговым, я приписываюсь к Министерству Внутренних Дел.
5) В сущности я бы очень не прочь, в особенности теперь, занять должность Земского Начальника, но не очень ли много на себя брать? Решиться идти на такую ответственную службу при полной неопытности?.. и пр. и пр."
Такие соображения превзошли все мои ожидания. Это было уже почти согласие...
Но так как я плохо разбиралась в его нравственных долгах по отношению к Университету, который, по-видимому даже и не очень-то сам претендовал на эти долги, то мы с сестрой решили, что все это -- обычный педантизм со стороны брата, а наше дело не дожидаться никакого "увенчания научных трудов", когда тоска грызет его душу... Каждый день дорог. Вырвать его из когтей тоски нужно не медля. И... на другой же день я выехала в Москву, даже не дожидаясь тети, которая собиралась с Оленькой еще проехать к своему брату в Пензенскую губернию.
Предупрежденный телеграммой, Леля встретил меня на Рязанском вокзале и проводил к Есиповым, где я остановилась. Весь вечер мы с Есиповыми слушали все то, что он нам рассказывал, не приходя ни к какому заключению.
На другое утро, до чая, я пошла почти напротив через Троицкие ворота, в гостиницу Петергоф, где Леля жил последние два года, занимая студенческую каморку.
Я застала его в этой каморке самой убогой обстановки. У меня сердце сжалось от боли: свечка в бутылке, самовар на опрокинутом досчатом ящике, вместо стола, другие ящики, набитые книгами, вместо полок и шкафов... Боже мой! Да как же это так? Разве нельзя иначе, уютнее? Ведь ему посылались из дома деньги, он всегда говорил, что ему вполне хватает на его скромные потребности...да...да... Но теперь уже не % бюджета уходило на Наташу с ребенком, которая к тому же переехала теперь в Москву и поселилась в этой самой гостинице, в ожидании, что достанет уроков, переводов и т. п. Я хотела ее видеть, но брат решительно отклонил мое желание, говоря, что она слишком желчно настроена и слишком нетерпима ко всему, что не согласуется с ее принципами и воззрениями... Знакомство со мной теперь будет ей просто неприятно...
А так как брат спешил на урок и обещал придти к обеду, я ушла от него совершенно подавленная...
Если в письме 17-го сентября я звала брата, чтобы избавить его от тоски, чтобы воевать с неправдой в деревне, теперь я решила еще и вырвать его самого из гостиницы Петергоф и, пока что решится, поселиться нам здесь в Москве и доставить ему любимую им семейную обстановку, от которой он, сам себе во вред отказался в последнее время... а потом, потом вырвать его с корнем и из Москвы.
Что мы говорили, как мы говорили, я не могу вспомнить, но уже после обеда у Есиповых мы послали тете телеграмму. Звали ее скорее в Москву и сообщали, что ищем для нее квартиру. На другое же утро мы нашли прекрасно меблированные комнаты на Кисловке в доме Базилевского, которые и задержали. В этот счастливый день конца сентября мы с братом перед обедом вышли на любимое мной место прогулки по зубчатой Кремлевской стене, почти под окнами Есиповской квартиры.
С нее когда-то Наполеон смотрел на пожар Москвы. Теперь с нее был чудесный вид на Арбат и Пречистенскую сторону. Напротив внизу стоял и злосчастный серый "Петергоф" на площади.
Опять мы долго толковали и, слово за слово, договорились до того, что брат почти по своей инициативе, решился не откладывать своего намерения покинуть Москву и свою научную деятельность, а теперь же начать свои хлопоты о назначении его земским начальником в Губаревку, чтобы новой живой, самоотверженной деятельностью заглушить свою тоску и найти душевный покой, который дороже всего другого. Долго убеждать его и не пришлось. Сколько он сделает добра всем окружным крестьянам, сколько внесет света в эту темноту, как счастлив будет Доронин и вся Ко, как оживится Бубаревка! Как будет уютно жить, не расставаясь, как безмятежно в большом кабинете, после трудового дня, он будет по вечерам филоложничать (непочтительное прозвание его научных занятий). Все это будет так хорошо! И сколько счастья будет вызвано таким решением брата... Леля не захотел нас лишить этого огромного счастья и уюта, но мы сами так боялись его лишиться, что решили до возвращения тети из Пензы, не говорить даже Есиповым, потому что Есиповы никогда бы не одобрили эту затею.
Прошло две недели. Наконец Петя с сестрой приехали к нам и мы устроились на Кисловке, вместе с Лелей.
Убежденные нашими доводами, тетя и Оленька одобрили наши планы и мы, не торопясь, приступили к делу... Списались с Саратовскими друзьями, узнали, в каком положении вопрос о предстоящей реформе, и, когда выяснилось, что Губаревка причислена к пятому участку Саратовского уезда, 8-го ноября Леля послал прошение на имя Саратовского губернатора Косича о зачислении его земским начальником V участка Саратовского уезда. Этот участок, как один из ближайших к г. Саратову, к сожалению, был самый желательный и для других. Уже называли не менее пяти претендентов на него и претендентов серьезных -- один бывший предводитель (кн. Ухтомский), другой мировой судья (Воскресенский), третий и четвертый помещики Минх и Корбутовский. Все они были гласными и лично знакомые губернатору, предводителю, все люди опытные, близкие к делу. За каждым из них было несколько лет административной деятельности, связи, родство, знакомство. Леля же являлся ничего из себя не представляющим, никому не знакомым в Саратове, "чужим". Рассчитывать на V участок при таких обстоятельствах было довольно рискованно. Но забиваться в глушь дальних северных уездов -- с резиденцией верст за 70 от железной дороги; к мордве и татарам, было просто жутко... Леля непременно хотел быть земским начальником только в Губаревке. В конце ноября он решил сам съездить в Саратов, чтобы выяснить наконец этот вопрос... Косич, сетовавший в своих речах на то, что Университетская молодежь, подобно реке Волге, покидает Саратов, принял Лелю очень радушно и обещал сделать все, что от него зависит, но не скрыл, что попасть именно в им намеченный участок почти невозможно. Тем не менее Косич сумел и обласкать и обнадежить Лелю, и Леля вернулся из Саратова, точно другой человек. Он уже заинтересовался земской жизнью своего уезда и губернии. Нашлось несколько старых друзей семьи, с которыми в последние годы не было никаких отношений -- Кропотовы, Минх, Шомпулев, Готовицкий. Они не медля втянули его в вихрь,-- поднятой борьбой партии и личностей: выборы в тот год, в начале декабря, прошли в Саратове особенно шумно, даже бурно, хотя кн. Голицын, губернский Предводитель и Панчулидзев -- уездный -- остались на следующие трехлетние, выбранные почти единогласно. Пассивным свидетелем Леля не обещал быть. Новые впечатления захватили его всецело, и когда он в половине декабря вернулся в Москву, он уже смело объявил всем о своем намерении покинуть Университет и стать земским начальником. Известие это произвело совершенно неожиданное для Лели впечатление. Поднялся ропот на Университет.
Потом всполошились и друзья и профессора. Уговаривали, упрашивали (пугали незавидной, чтобы не сказать более, ролью земского начальника). Особенно восставал его любимый профессор Фортунатов. Говорят, что со времени отставки Тихонравова, не запомнят такого гула и волнения в стенах Московского Университета. Всполошился и Ягич в далекой Вене: "Не может быть,-- писал он,-- чтобы вы бросили то, для чего Бог наделил вас таким редким преимуществом: талантом, даровитостью и усердием. Как могла вам придти в голову такая ужасная мысль? Я писал уже Бычкову, напишу завтра же Министру, скажу, что считаю просто преступлением -- допустить до того, чтобы вы покинули Университетскую карьеру. Будьте уверены, что я не успокоюсь, пока не удастся мне спасти вас для нашей науки и Московского Университета"...
Я с ужасом читала подобные письма, которых было немало, и чувствовала, какая борьба поднимается в душе Лели: ведь он бросал то, над чем работал всю жизнь, и менял это на нечто совершенно неизвестное. К тому же его, несомненно, ожидали столкновения, интриги, недоброжелательность... "А-а, батенька, не повезло в Москве, так здесь хотите попробовать",-- для первого знакомства язвительно заметил Абакумов, старик, 20 лет сидевший в Саратове председателем Уездной управы. Сама должность земского начальника все ниже опускалась в общественном мнении, когда разные ограничения и стеснения оттолкнули от нее многих из лучших людей. Получалось уже что-то среднее между исправником и становым с полной зависимостью от губернатора. В некоторых губерниях институт этот уже был введен, и злые языки уверяли, что земские начальники только секут и дерутся. "Решаюсь сказать Вам,-- писал один из друзей Лели (Щепкин),-- что должность земского начальника вас измучает нравственно и физически, и что в награду она не даст вам удовлетворения; я решаюсь даже прямо предсказать вам, что ваша деятельность во многих отношениях не может не оказать вреда, и что вы сами придете к этому заключению, когда уже убьете на дело несколько лучших лет своей жизни. Земский начальник должен все делать, все знать, за всем следить, а многое ли он может делать и знать? Деятельность земского начальника поставлена в такие неопределенные рамки, что по закону нет для нее границ, нет "сдержки", и благодаря этому нет ничего легче, как "переделать", "перехитрить" и благое начинание привести ко вреду".
Очень внимательно читала я письма. Я совершенно не знала и не воображала, вероятно, как и не ожидал сам Леля, что уход его из научной жизни произведет такое впечатление, вызовет такое сожаление, что у него столько друзей и что его так ценят. Весь декабрь после возвращения его из Саратова его почти ежедневно звали на прощальные вечера и обеды, точно он уезжал куда-то в ссылку. Леля возвращался с них всегда растроганный, взволнованный, и я всякий раз ожидала, зная его мягкий характер, что он все-таки наконец уступит, побежденный таким отношением к нему... Но прошли праздники, которое мы провели тогда особенно весело благодаря съезду (совершенно случайному) массы родных в Москву (Трироговы, Зузины, Козен, Ивановы, Рутланд, Челюсткины и др.).
<...> {С целью экономии места опускаются некоторые подробности, описывающие общую обстановку в Губаревском уезде. -- Примеч. ред.}