Глава XIII. Избавление от ребенка (1886 год)
Зиму 85-86 г. мы проводили в Губаревке. И мне -- после выездов "кузинной зимы", и Оленьке после оживленного шума в институте и всяких торжеств по случаю выпуска не могло быть очень весело зимой в деревне, занесенной снегом. Но скучать не приходилось. У Оленьки оказался прелестный голос, и тетя стала ей давать уроки пения с той присущей ей, особенной манерой итальянской школы, которая и ее грудное меццо-сопрано делало голосом поразительной красоты. Я же много занималась музыкой. Кроме того, мы с Оленькой пели в очень хорошем хоре в Вязовке за обедней и за всенощной у нас в школе, причем регент очень старательно разучивал с нами Львова, Бортнянского и других столь дивных композиторов церковной музыки, которых он называл по-своему "оркестрами". Кроме того, Оленька любила присутствовать на уроках в школе нашей, занимавшей пятый год прекрасное помещение бывш. Главного Управления. Она знала всех детей в лицо, а также успехи каждого из них, а когда Ольга Тим. после трудового дня, по вечерам приходила к нам чай пить, их беседы, в которых и тетя любила принимать участие, иногда затягивалась за полночь.
Я как-то отставала от них и, будучи Паковым {В противоположность Оленьке -- Якову: так в шутку называли мы друг друга.}, точно искала добычи вне их тесного круга. Я вздумала приводить в порядок все три дома наши, тщательно разыскивая все "старые бумажонки"в подвалах и амбарах. Двигал мною исключительно хозяйский зуд, наследие бабушек, желание все видеть в порядке. Паче чаяния я разыскала этих бумажонок немало, особенно под крышей в амбаре, в страшной пыли и хаосе. Деды для чего-то бережно собирали все эти купчие, закладные, условия, приходно-расходные записи, а вот внуки так невнимательно их держали в кучах, перемешанные, загаженные голубями и мышами. Просто стыдно! И вот весь этот хлам был опущен вниз, долго выбивался на снегу, потом был высушен и сложен в ящики, а потом, в долгие зимние вечера, рассортирован, записан и переномерован. Сначала я думала, что ничего, кроме хозяйственного материала из контор Хмелевки и Козловки, я в этом хламе не найду, но разыскалась частная семейная переписка чуть ли не за сто лет, потом столбцы, документы, письма 17 и 18 века. Леля очень был обрадован таким моим находкам и тотчас же прислал мне маленький самоучитель древнего письма Г. В. Есипова. С его помощью я уже с головой ушла в скрытый до поры от меня целый мир местного края. Когда же я сообщила Леле, что в бумагах отца, найденных, впрочем, в коридоре, в шкафах, я нашла целую связку бумаг декабристов с десятками подлинных писем Пушкина, Рылеева, Бестужева и др., Леля упросил меня немедленно ему их переслать в Москву, чтобы показать своим друзьям -- Вячеславу Якушкину и отцу его, которые очень ими заинтересовались. Я, конечно, исполнила эту просьбу.
Но Леля совсем не мирился с нашим зимним пребыванием в Губаревке и в каждом письме уговаривал нас, хоть на два месяца, приехать в П-бург. В Москву уже он нас не звал, хотя настоял на том, что устроился от Наташи отдельно. Он переехал в "скворешню", т.е. гостиницу Петергоф на Моховой, а Наташа за урок музыки имела прекрасную, большую комнату в частном семействе, кажется, на Никитской. Вопрос о свидании или знакомстве с Наташей как-то совсем замолк, а приехав к нам на Рождество, Леля все только горевал о маленьком Юрочке, судьба которого его сильно тревожила. Еще в 20-х числах октября (1885 г.) Ек. Иван. (Паевская) привезла Юрочку к матери.
"И пошла такая кутерьма, которую я не мог бы вынести, если бы жил вместе. Главное, что нет денег, в особенности потому, что нужные деньги ушли на курсы, которые Наташа теперь бросает (заплатив 50 р.) по недостатку времени -- возмутительно!
А я -- в таком положении, что не могу давать советов относительно экономии, в избегании того, чтобы меня не сочли контролером за 42 рублями {8 ноября.}".
Эти 42 руб. теперь, по настоянию Лели, должны были выплачиваться Наташе так, чтобы она считала себя "в праве" получать свою законную, четвертую долю отцовских денег: 500 руб. из Липяговской аренды, хотя эти 500 р. являлись не 1/4 аренды, которая в сущности всецело принадлежала тете, так как по раздельному акту 1866 года дядя, получивший лишь небольшую и бездоходную Губаревку был бы обездолен. Тогда папа, которому была присуждена Хмелевка и сверх того завещан (по женской линии) участок в Липягах, обязался доплатить дяде известную сумму, гарантированную закладной или распиской (не знаю) этим участком. Таким образом, прав на эти 500 р. Наташа, конечно, не имела, но Леля придумал все это, чтобы ей облегчить возможность получать от него деньги, которые он отрывал от себя, решительно не допуская нас с Оленькой делить с ним этот же справедливый расход между нами троими: своим же мы только могли считать пенсию отца. Но Леля, получавший теперь из дома всего 80 р., слышать не хотел о нашем вмешательстве в его дело. А между тем за лето он не смог все выплатить Наташе, что крайне его мучило. Но он упрямо скрывал от нас и свои тревоги, и свои денежные тиски, и тогда только стало ему легче, когда он получил от Академии Наук 150 р. на повторную поездку в Олонецкую губ., для проверки первой.
"В бумаге, присланной Академией, сказано, что эти 150 р. я получаю за свою статью (которую, кстати, возмутительно долго не печатают). Об Олонецкой г. официально, значит, ничего не говорится". {10 ноября.}
Из этой суммы Леля немедля выдал Наташе недоданные ей за летние месяцы 70 руб., а 80 р. положил в банк с тем, чтобы за зиму восполнить недостающею сумму, чтобы можно было весной ехать в Олонецкую губ.
Но кроме денег тревожил Лелю и вопрос о Юрочке. Поселившись с ним, Наташа совсем не сумела устроиться: "Деньги у Нат. льются рекой; дефицит каждый месяц". Приходилось думать о переезде с ребенком в какой-нибудь уездный город. "Я с ужасом смотрю на Юрочку, который теперь неузнаваем, бледен и худ. Каково ему будет в обществе с матерью, tête à tête {Один на один.} с особой, которая совсем не умеет даже говорить с детьми, уже не говоря о сожалении к матери, которая чего доброго может совсем расстроиться нервно в обстановке бобыля в уездном городишке". -- "Тяжело далась Наташе жизнь вообще, благодаря ее характеру и воспитанию, а еще тяжелее дались ей те моменты счастья, которые все же были у нее, вероятно, хоть в начале супружеской жизни".
"Меня мучает положение несчастного Юрия (при нем 10 рублев. бонна); он по правде совсем без призора; измотался весь, расстроил свои, вероятно очень некрепкие, нервы и стал страшно капризен; а мать уделяет ему по своему расписанию по получасу в день. Меня переворачивает такой эгоизм; она, видишь, не может жертвовать своей личностью, которую, вероятно, она хочет воспитать, образовать на курсах, которых впрочем почти не приходится слушать, по слабости здоровья. Я вообще очень зол на нее, хотя, конечно, раздражаюсь только в ее присутствии, стараясь забыть обо всем у себя в комнате: ах, как у меня хорошо! меня никто не тревожит, и я всецело, хотя вследствие разных посторонних дел не особенно много, предаюсь своим занятиям. Но, конечно, пассивным зрителем порчи ребенка, который к тому же мне так симпатичен, я оставаться не могу, и вот затеял я целую переписку с Кат. Иван, с тем, чтобы взять ей Юрия к себе навсегда, одним словом -- усыновить.
Он сам этого страшно хочет, и весь вопрос в Нат, как ее уломать сделать такое благое дело; как устроить все так, чтобы самолюбие ее отнюдь не было при этом задето. Как я был бы счастлив, если бы это устроилось. Из Юрия в таком случае несомненно вышел бы здоровый и порядочный человек, так как его болезненная организация требует постоянного медицинского надзора, а такой может быть только у Кат. Ив., муж которой доктор. Недели через 2 решится все. Вот видишь, Жени, у меня в Москве опять нет никого, кто мог бы вызвать во мне хорошие чувства, впрочем, не жалуюсь на это. А наши отношения с Нат, к величайшему прискорбию, стали даже фальшивыми, так как я, конечно, не стал бы выказывать ей, как она меня бесит и возмущает, да это было бы лишнее. А уж каким благовоспитанным и здоровым приехал сюда Юрка! Слушался с 1-го слова, был весел и немного шаловлив, а теперь все очевидно его раздражает, и дело доходит до того, что его нельзя иногда укротить. Грех великий возьмет на себя Нат, не согласившись на предложение Кат. Ив., и я прямо решусь осуждать ее за это, так как такое решение может быть подсказано только материнским самолюбием и эгоизмом, а не материнскою любовью, которой у Нат. нет. Она страшится того, что скажет ей Юрий, выросши, за то, что она отдала его чужим людям (поблагодарит, по-моему!) Вероятно, на тебя производит дурное впечатление мое вечное осуждение, но я рад вылить кому-нибудь накопившиеся злые чувства"...
Но Кат. Ив., успевшая совершенно рассориться с Наташей за последний ее приезд, медлила дать согласие, ставила в условие полное запрещение Наташе вмешиваться тогда в воспитание ребенка. Мы много тогда на Рождестве говорили с Лелей о таком повороте судьбы Юрочки. Когда же Леля вернулся в Москву, Наташа, все еще не получавшая решительного ответа Кат. Иван., пришла к заключению (о добродетель!), что ей нужно во чтобы то ни стало избавиться хоть на два года от сына, сунуть его куда бы то ни было, в первое попавшееся семейство, и что в особенности было противно Леле, это то, что такой выход был симпатичнее, чем отдача его Кат. Иван, но так как при этом она более сохранит сына для себя, предоставляя себе право, когда угодно взять его из этого "куда-нибудь".
"Одно слово -- ужасно все это горько и будет страшно печально, если Кат. Ив. ответит отрицательно на последнее письмо Наташи, теперь уже написанное ею самой и в самой категорической форме". {1 января 1886 г.}
В том же письме Леля добавлял: "Недавно я имел с Нат. важный разговор о тебе и Оленьке; она высказала, что недоумевает, почему я так мало рассказываю ей о вас и почему тщательно избегаю разговоров о вас. Я объяснил это довольно для нее обидным образом, и таким образом начался разговор, в котором она доказывала, что с тех пор как разочаровалась во мне (из-за моей глупости), она совершенно иначе смотрит и на вас, и, кроме родственного чувства, ничего к вам не питает, причем уже никаких требований не ставит; что в ней совсем нет презрения к тебе, в чем я ее упрекал, а напротив, якобы живая симпатия и т. д. Мне очень неприятен был весь этот пассаж, так как теперь будет трудно формулировать напр. причину, почему ты не заедешь к ней проездом через Москву. А заезжать -- не стоит овчинка выделки, тем более что это навлечет неприятности с тетей. Во всех родственных чувствах ее я позволяю себе сомневаться!"
Возможность такого заезда в Москву поднималась потому, что Леля продолжал настаивать на том, чтобы мы съездили в П-бург. Но добавлял он:
"Я очень был бы рад вашему séjour {Пребыванию.} в Москве, если бы не Наташа... Все же, несмотря на это,-- два-три дня, проведенные вами в Москве, меня очень порадуют.
Итак, на днях решится Юрина судьба. Пиши почаще: скоро ли вы едете"?
Но тетя с Оленькой предпочли не ехать в П-бург, а переехать в Саратов во флигель, и только меня отпустили к тете Натали, которая усиленно звала меня, измученная болезнью Гриши: у него был брюшной тиф.
В начале февраля я и выехала в П-бург вместе с Стешей: одной ездить по железным дорогам мне еще не полагалось, а Стеша так была рада выехать в столицу, где протекла вся ее молодость. Она продолжала боготворить тетю Натали и была рада ей помочь в уходе за Гришей.
"Только бы он поправился и приехал в Москву,-- шутя писал Леля про своего любимца (уже поправлявшегося). -- Я бы его угостил и охотнорядским сыром, и произведениями обжорного ряда".
Мы с Лелей повидались в Москве недолго -- от поезда до поезда: я ехала инкогнито для Наташи. Не хотелось мне и к Челюсткиным заезжать. Последнее, кажется, не понравилось Челюсткиным, и Леля позже у них слышал мнение из другой комнаты, будто я не заехала к ним вследствие запрещения тети.
"У них все по-прежнему, весь дом рисует и поет",-- кончал письмо Леля, всегда сообщавший мне свои впечатления о Челюсткиных {16 февраля 1886 г.}.
В том же письме Леля упоминал, что вследствие растраты им Олонецкой суммы, он взял очень хороший урок: приходилось раз в неделю заниматься с очень образованным французом -- М. Dargand, по три рубля за два часа русского языка.
В это время вопрос о Юрочке был решен: Катерина Ивановна решила послушаться убедительного увещания Лели, приехала за мальчиком и увезла его к себе в Градижск.
Как все это произошло, я не помню, хотя, конечно, все это было мне сообщено, но писем об этом не сохранилось. Только в позднейшем письме (1 мая т/г), к слову, Леля вспоминал: "После всего, что происходило во время его (Юры) отправления, после того и теперь -- я вижу одно, что в случае мать выставит когда-нибудь свои права на сына, моею обязанностью будет прямо противиться ей".
Но пока освобожденная мать, пользуясь наступлением масленицы, поехала отдохнуть в деревню к Сатиным. Леля, наконец, тоже почувствовал себя свободным от гнетущей заботы и писал мне:
"Все это время жуировал в книгах и занятиях и так углубился, по словам одного товарища, в 14 и 15 век, что забыл, что живу в 19-м веке" {14 марта к Е.А.}.
А вскоре затем на 2 недели приехал из П-бурга Ягич.
"Он занимается в одном из здешних монастырей -- Единоверческом, а там есть весьма интересная для меня рукопись. Пробраться же в этот монастырь одному мне положительно невозможно по причине страшной дали: это совсем за Московскими заставами в предместий. Я потому и принял с удовольствием приглашение Ягича ездить с ним и сейчас должен отправляться. Отдал распоряжение, чтобы Стешу на обратном пути из П-бурга приняли как следует, напоили чаем и проводили к Варв. Петр. (Юреневой). Но вот уже нужно идти, кончу письмо в монастыре: 8 ч. утра!"
"А вот я и вернулся (стояло в продолжении этого письма), а Стеши не оказалось. Весьма доволен видеть Ягича, которого не видел уже более двух лет. Много времени провожу с ним. Я очень рад, что ты нашла Срезневского. В наш магазин он еще не попал. Хочу, чтобы это был с твоей стороны подарок (оно, кажется, так и есть, также как и какао, очень обрадовавший меня). Сделаю тебе подарок и со своей стороны (когда?)". Стеша на обратном пути из Петербурга должна была заехать к Леле. Но она пробыла еще с неделю в П-бурге, и только 21 марта Леля писал мне о свидании с ней в то утро.
"Стешин проезд вообще оказался удачным, а его как-то опасался -- не застанет, придет в неудобный день и т. д. Ягич уехал уже в П-бург, с тем, может быть, чтобы потом перевестись в Вену, так как Петербургские умники мало им дорожат и не могут устроить ему одного дела с пенсией, которую он заслужил, но не может получить, имея уже содержание от Академии".
30-го марта Леля просил меня писать ему подробнее о своем "житье-бытье": "Оно во всяком случае интереснее для меня, чем мое серое житье-бытье для тебя".
Тетя Натали не отпустила меня домой и на Пасху {Пасха в 1888 г. -- 13 апреля.}, хотя Гриша скоро совсем поправился, но в П-бурге у меня всегда было столько дел и друзей. Мне жаль было своих в Саратове, но Леля непременно хотел к ним ехать на Пасху и только уже в начале апреля сообщил мне, что решительно должен от этого отказаться:
"Все тот же проклятый денежный вопрос"!
Благодаря сильным экономиям Леле удалось восполнить часть долга, но все еще не доставало ему 35 р. до 150 р., необходимых на Олонецкую поездку: "какие же тут возможны экстренные расходы? И так волей неволей буду торчать в душной (уже душной) Москве! Во всяком случае, думаю ехать отсюда прямо на север".
Но до этого счастливого отъезда Леле пришлось еще пережить целую драму в Москве.