Кружок наш, разбежавшийся из поселений, почти в полном составе собрался в Харькове. Стали мы сходиться и толковать о том, как нам дальше быть, как довести дело наше до конца, т. е. до вооруженного восстания. Рознь, наблюдавшаяся давно среди нас, все-таки не бросалась так резко в глаза раньше, как это мы почувствовали теперь, на харьковском с'езде. Пока мы жили по деревням в разных местах разногласия менее были заметны; когда же мы собрались в одно место, да еще с целью принять решения на будущее время, все всплыло наружу. Теперь нам предстояло начинать многое сызнова: выбирать места для поселений, устраиваться под новыми предлогами и проч., так как надо было затереть все свои следы; розыски по делу Гориновича могли повлечь за собой весьма опасные последствия.
Если бы мы бодро относились к нашему делу и верили в его осуществимость, то те затруднения, какие представлялись нам вслед за неудачным покушением на жизнь Гориновича, конечно, были бы преодолены, и мы продолжали бы преследовать нашу цель. Но верь; в дело уже не было. Да и зачем, в самом деле, опять было селиться нам по деревням? Ведь там делать было нечего! Рознь проявилась среди нас невообразимая. Наши сходки на "Основе" (так называется роща близ Харькова, где мы чаще всего собирались для обсуждения дел) памятны мне до сих пор. Лежим бывало мы под соснами и толкуем; доказывает, например, что-нибудь один из нас, а другие слушают и только улыбаются; тот развивает свою мысль -- ему даже не возражают, а делают лишь вскользь кое-какие замечания. Горячих споров почти не было.
Но и от улыбок и от замечаний, брошенных вскользь, веяло такой непримиримой разноголосицей, какой, конечно, никогда не чувствовалось у нас раньше при самых горячих спорах.
Дробязгин горячился больше других; как теперь перед собой вижу его. Вот он стоит перед нами на коленях (он не может лежать на траве, подобно другим, потому что сильно взволнован) и, размахивая руками, с жаром доказывает необходимость большей выдержки для деятельности в народе.
-- Неправда! Работать можно!..-- возражает он скептикам, и дрожит его жиденькая рыжеватая бородка, а маленькие серые глаза горят гневом. Он развивал ту мысль, что работать надо не торопясь и не нервничая, не назначая вперед сроков, когда именно начинать восстание.-- У нас,-- говорил он,-- все время и слышны были только разговоры о том, что восстание нужно начать в таком-то или другом месяце. Не в апреле или мае должно быть восстание, а тогда, когда выйдет; когда само собою органически, так сказать, вытечет оно из всей нашей деятельности.
Но рассуждения Дробязгина о том, как нужно было вести дело на будугцее время, так и оставались одними только рассуждениями. Напрасно садился он вдохнуть жизнь в нашу организацию,-- то был уже труп.
Иван Дробязгин был небольшого роста человек жиденького телосложения, с рыжевато-пепельной растительностью на голове и лице; но эта невзрачная по виду фигурка содержала в себе много ума с чисто украинским юмором и громадную нравственную силу. В 1874 году вместе с Ковальским (впоследствии расстрелянным) он пропагандировал среди штундистов Херсонской губернии, почему, между прочим, и дана была ему в нашем кружке кличка "штунда". После харьковского с'езда он уехал в Одессу, где спустя некоторое время был арестован.
Следствие по его делу, как это водилось в то время вообще, затянулось надолго, пока соловьевское покушение на жизнь царя в 1879 году не вызвало военного положения в России и в Одессу не был назначен генерал-губернатором Тотлебен. Тотлебен с своим помощником Панютиным принялись искоренять крамолу. По воле монарха, генералам этим дано было право жизни и смерти над русскоподданными Южного края. И генералы эти широко воспользовались этим правом.
Что же однако это были за генералы, что правительство решило дать им в руки такую громадную власть?
Тотлебен, кажется, удовлетворялся больше пассивной ролью: он только получал жалование, предоставив вести дело искоренения крамолы своему помощнику Панютину. А Панютина вот в каких, примерно, выражениях характеризовал мне Гавриил Баламез, содержавшийся в то время в одесской тюрьме и, следовательно, не раз видевший этого господина: "Представь себе низкого, ширококостного старика с отвислыми щеками и отвислой нижней челюстью, с бессмысленным взглядом; широко расставленные ноги, широко расставленные руки и массивный, почти квадратный корпус, несколько наклоненный вперед, делали его весьма похожим на черепаху, поднявшуюся на задние лапы, или на какую-то четырехугольную каракатицу-моллюску. И этой-то внешности вполне соответствовали внутренние качества Панютина".
Итак, отвратительной каракатице-моллюске, лишенной от рождения человеческих нервов, дана была неограниченная власть! Можно себе представить, что должно было совершиться. Множество лиц за самые ничтожные провинности сослано было в каторжные работы; еще больше сослано было на поселение административным порядком; но это было далеко не все: в августе 1879 года в Одессе были казнены Чубаров (член нашего кружка), Лизогуб и Давиденко почти одновременно с этим в городе Николаеве (Одесского же генерал-губернаторства) повешены были Виттенберг и Логовенко и наконец в декабре того же года, опять в Одессе, повешены были Майданский за то, что, как выяснено было следствием, он дал Дейчу серную кислоту, которой облит был Горинович; Малинка и Дробязгин -- члены нашего кружка -- первый за участие в покушении на жизнь Гориновича, а второй... За что в самом деле казнен был Иван Дробязгин 7 декабря 1879 года? Пусть русское правительство потрудится ответить на этот вопрос.
Но где же это видно, чтобы всероссийское правительство, такое величественное, непогрешимое правительство, отвечало на какие-то вопросы частного лица? Если бы подобный вопрос задало ему даже правительство другой страны, то и тогда бы оно не сочло нужным отвечать: во внутренние дела просим, мол, не мешаться. А повесили Дробязгина, так и повесили!.. Какое кому до этого дело?
Спокойно, с достоинством держался Дробязгин в последние минуты жизни. За ним не было ни одного такого политического преступления, за которое по нашим законам можно было ожидать смертной казни, и он казнен единственно потому, что не выказал перед Панютиным слабости духа.
Любопытно, что когда окончились казни в Одессе и миссия Тотлебена -- этого в лучшем случае генералатряпки -- была совершена, рассказывают, будто на одесском вокзале в присутствии публики произошла такая сцена: "Вы меня опозорили. Моя репутация была не запятнана. Вы опозорили меня на старости лет",-- говорил от'езжавший Тотлебен Панютину, присутствовавшему при его проводах. "Ваше превосходительство,-- отвечала каракатица и задрожала при этом ее отвислая нижняя челюсть,-- я тоже генерал... И тоже старик"...
Все это однако имело место три года спустя, а потому возвращаюсь опять к нашим сходкам на "Основе".