… В сумеречный предвечерний час, когда все кругом блестело дождевыми каплями и в еще не наступившем вечере слабо горели фонари, я ехала к Муратовой на Патриарший пруды. В трамвае у окна сидела девушка. «Вся моя жизнь решается, а она себе едет спокойно, как будто ничего не происходит», — с искренним удивлением подумала я, считая, что весь мир должен ощущать важность происходящего в моей жизни момента.
Дверь открыла сама Елена Павловна — лицо, с очень черными глазами, было спокойно, ласково. Я робко вошла в ее дом, в ее жизнь — и, так случилось, — навсегда, до {504} самой ее смерти. Привязавшись, она относилась ко мне доверчиво, делилась болью своего сердца. И сыграла огромную роль в начале моей театральной жизни, да и потом, еще много лет, я чувствовала ее постоянное доброжелательное внимание к моим работам, ее радость по поводу моих начальных успехов в театре. Я по сей день благодарна судьбе за то, что она свела меня с Еленой Павловной, умудрила понять ее сердце, ум, благородство — и полюбить.
Очень интеллигентная, образованная, хорошо знающая иностранные языки, Елена Павловна все свои скромные сбережения тратила на путешествия. У нее был иронический, насмешливый ум, заметный всем, и нежная, ранимая душа, скрытая от посторонних. Она была несчастна, одинока и светски-религиозна. Елена Павловна действительно нечеловечески, жертвенно любила своего «идола», но сложнее, чем это представляла себе трезвая Анна Павловна. Не знаю, был ли талантлив профессор в пенсне Сергей Федорович Дмитриев, как мерещилось Елене Павловне, но она твердо верила, что он гений, и из любви своей сделала культ. Вся жизнь была построена на подбирании немногих крох радости, выражавшихся в том, что изредка он приезжал к ней — пить чай и устало рассказывать о своих делах. И какова же была сила ее чувства, если, несмотря на все страдания, на нелепость, оскорбительность этих отношений — Дмитриев любил жену и детей, — она полностью подчинила своей любви всю жизнь.
Думаю, что ее карьере в театре помешал не только обезобразивший лицо карбункул (из-за чего она могла играть лишь сугубо характерные роли, которых не хватало для полного актерского самовыражения), — Елена Павловна внутренне оторвалась от театра, потому что любимый ею человек был ученый. И, несмотря на дружбу с Качаловым и его женой Ниной Николаевной Литовцевой, Ольгой Леонардовной Книппер, душой она была повернута к людям науки, а не к артистам.
В театре ее не очень понимали, но любили за порядочность, доброту, восприимчивость, спокойно-тактичную манеру поведения, ответственное отношение к своим обязанностям. Однако театр уже не мог поглотить ее, поглощенную странной, труднообъяснимой любовью. Когда Дмитриев овдовел, в жизни Елены Павловны ничего не изменилось, но, видимо, вокруг было много разговоров, причинявших ей дополнительную боль. Вот строки {505} из писем ко мне, свидетельствующие о взбаламученности ее души, не знавшей покоя: «Дорогая, хорошая моя Сонюра, спасибо Вам за Ваши хорошие, теплые, искренние слова. Я их получила сегодня вместе с другими, такими сухими и чужими. Что-то уж не больно… Видно, нужно молчать, и навсегда. Видно, смерть так глубоко перевертывает все, что для жизни ничего не остается. У меня уж у самой уходит жизнь и приходит старость. Соня, я боюсь выговорить, но неужели, зная меня, можно заподозрить, что я хочу на могиле строить свое счастье… Все, что спаслось восемь лет назад, взято ее смертью. В его глазах она уже ни в чем не виновата и все пред ней. Соня, милая, дорогая, хорошая, спасибо, что Вы согрели меня, жалкую и старую, Вы мой друг».
Об отношениях с Сергеем Федоровичем она говорила редко, глухо, но было очевидно, что она, по выражению Лескова, «горит перед ним, как свеча». Она писала мне: «Человек, который, нанося мне волею судьбы самые жестокие удары, умел делать это так бережно, что сохранил мою любовь к нему и снова вернул мне счастье, такое непонятное для окружающих, — теперь ко мне слеп и жесток… Писать, Соня, тяжело, а между тем, несмотря на всю разницу лет, я знаю, что Вы — единственный человек, который понимает, что я переживаю». Нет, я не понимала ее счастья, замешенного на постоянном глубоком страдании, но я боялась касаться этой темы и, кажется, одна-единственная не оскорбляла ее вопросами, не мучила советами. И сейчас, перечитывая письма Елены Павловны, снова поражаюсь, как она могла быть мне одновременно наставницей, педагогом, подругой, а в чем-то даже младшей сестрой.
Наверное, когда люди поистине любят друг друга, им внутренне ничто не мешает. Я была душой прилеплена к Елене Павловне, а от нее видела только заботу и добро. В занятиях с нами она как бы заново обрела интерес к театру, потом преподавала в драматических школах и студиях — работала с увлечением.