Подруга жены, прямая и образованная женщина Мари-Эме, принимавшая нас в Италии, после месяца поисков свела меня с местным художником. Звали его Жан-Марк Филипп. Известный и ровесник. Западная версия Игоря Снегура. Быстрый как ветер, грамотный и хитрый, расчетливый и веселый. Человек полезных советов. Встреча за общим столом Мари-Эме означала, что мы люди общей культуры и рафинированных дарований.
Жан-Марк сыпал анекдотами из жизни великих и безымянных людей, пересыпал речь английскими фразами. Я тупым и ломаным французским пытался объяснить свое жизненное и эстетическое кредо.
— Где же собираются художники? — был мой вопрос.
Жан-Марк, вытянув спину, как королевский мушкетер, тряхнул кудрями.
— У каждого свой круг общения.
Образованный мушкетер позвал меня в гости. Ведь я никогда не видел французского артиста в работе!
Мушкетер жил на бульваре Маршала Брюна, в казенном ателье, полученном по большому блату. Ураган американизма здорово ободрал его воображение. До отъезда в Нью-Йорк он рисовал букеты мягкой пастелью, а по возвращении оттуда работал исключительно вонючими бомбами, натянув маску на горбатый нос. Постоянной темой изображения служил автомобильный указатель. Тот же, стоявший в углу и разбитый пополам. Маньериста механических приемов с американской биографией сразу взяла парижская галерея, но после двух пробных выставок с хорошими каталогами, его выставили на тротуар, как бездоходного артиста без перспектив. При мне он искал богатого мецената, чтобы раскрутить свое дарование до мировой славы и больших заработков.
Очевидно, любопытство, а скорее всего, долг перед Мари-Эме привел его в мою мастерскую в тупике Бел-Эр. Француз бесплатно и горячо похвалил меня за энергичный мазок и плотный цвет, дал адрес Дома художников, где покупают картины у новичков, и убежал навсегда.
С болгарской или македонской уроженкой, отлично говорящей по-русски и по-французски Ритой Марианчик, я случайно познакомился в кукольном театре. Оказалось, что мы гуляем в одном и том же сенатском саду и смотрим на одних и тех же королев Франции. Она любезно вызвалась показать секретные места в саду и заодно отвести в «молодежный клуб», заседавший в бывшей мастерской Амедео Модильяни на Монпарнасе.
Парижские дворы и дворики, наглухо скрытые от посторонних, особенно сейчас, когда поставили электронную защиту, прячут множество невиданных красот и сокровищ. Там можно обнаружить красивый фонтан, статую античного вождя, нимфу в греческом вкусе, беседку с лавочкой.
В таком уютном дворике на Монпарнасе мы и встретились. У мастерской Модильяни, покрытой густым плющом по стене, жил знаменитый фотограф Вильям Майвальд.
Одетый по-домашнему, в бордовый пиджак с атласным пояском, он открыл дверь и с полным равнодушием усадил нас в салон и куда-то пропал по лестнице. Потом он спустился в бар, приготовил какую-то бурду и предложил нам питье. Рита что-то ему плела насчет заблудшей овцы, «бреби эгаре», он чуть-чуть скривил в улыбке губы и опять пропал. Так мы высидели часок и распрощались. Рита сказала мне, что Майвальд желает познакомиться с моей живописью и предлагает повесить пару холстов на публичный просмотр.
Боже, звучит опять классика: квартирная выставка в Париже!
Вот об этом я совсем не подумал.
Пара моих картин, «Земля-Эдем» и «Янус», весь апрель 1976-го висели над диваном и никто к ним не приценился.
Вечером приходили красивые и модно одетые эстеты, целовались без стеснения, моя знакомая сбивала коктейль, хозяин восседал в облупленном кресле, с лукавой улыбкой выслушивая лесть гостей.
— Нет, вы посмотрите, как освещен Жан Маре, какая редкая греческая линия профиля! А портрет Сен-Лорана — форменный шедевр. Какая выразительная форма носа и губ!
Майвальд снимал знаменитостей театра, кино, моды.
Портреты, окантованные в изысканные металлические рамки, висели длинным рядом по стене салона.
Из Лондона приехал молодой человек по фамилии Родзянко. У него с пальцев что-то капало, изо рта ползли пузыри, он дрожал и лез обниматься «по-русски», в губы.
Вместо Лувра квартирная выставка в клубе сексуальных меньшинств!
Какой ложный, географический зигзаг в репейник чуждых мне людей.
Второй год я притирался к Парижу, к жене, к искусству. Жизнь вместе — это не огненные поцелуи на скамейке, а вереница грязных тарелок, медикаментов, магазинов и постоянных бесед о погоде.
В Москве меня помнили. Однажды я получил бумагу с печатью Черемушкинского районного народного суда.
«Гражданину Воробьеву В. И. прож. Париж 6, 11 рю Сервандони. Сообщаем, что Вы утратили право на жилую площадь в Москве…
Признаете ли вы?»
Конечно, не признаю, но что это меняет, если суд решил отобрать жилплощадь и выписать меня из Москвы.