* * *
К весне 1975-го у меня скопилась сотня картин метрового размера и штук двести гуашей. Фотограф Игорь Пальмин снял эти вещи в трех экземплярах. Один таможне, другой экспертной комиссии в Новодевичьем монастыре, третий мне. Каково же было мое удивление и гнев, когда за мои сочинения, не имеющие эстетической и коммерческой ценности, запросили выкуп по двести рублей за штуку!
Двадцать тысяч — им, и только за масло!
Выкуп превышал в два раза сумму, собранную мной на черный день.
Вместо официального грабежа, я, не думая, решил отдать деньги матери и не прогадал.
Забегая наперед, доложу, что десяток отборных холстов, свернутых в рулоны, и пакет гуашей, мне доставили дипломатическим чемоданом на парижский адрес, и я их продал в хорошие руки. Остальное рассыпалось в Москве по людям, имевшим доступ к моему багажу, а именно: сторож Борис Мышков, натурщица Ольга Серебряная, В. А. Ястржембский, гитарист Панин, график Андрей Карушин. Более восьмидесяти картин и сотни гуашей, не считая коллекции работ моих коллег, до сих пор гуляют в черном и галерейном рынке Москвы.
С наличными деньгами я допустил непростительную промашку. Пять тысяч я смог отвезти матери в Брянск, но номер сберегательной кассы с остатком сбережений доверил Рудольфу Антонченко, клятвенно обещавшему пользоваться вкладом с процентной придачей. Однако деньги пропали в пятилетку демократической «перестройки».
Что там еще?
Зачем художнику карабин? Вместо харьковского велосипеда, — а он числился в перечне допустимых подарков иностранным друзьям! — я купил ружье, бокфлинт ижевского производства, Иж-27, и мешок картечи для промысловой охоты на волков. Мой квартирный хозяин в Ананьевском оказался профессиональным охотником и сделал все возможное, чтобы я в сокращенном виде, после стрельбы по тарелкам, вступил в охотничье общество и получил право на приобретение охотничьих инструментов. С собой я брал рулон чистого холста и пять килограммов масляных, земляных красок ленинградского завода «Черная Речка».
4 марта 1975 года мне разрешили месячное путешествие в Париж по приглашению законной жены. В тот же день я обошел знакомых и объявил о продаже содержимого моего подвала.
Скульптор Славка Клыков выбрал дубовый судейский трон старинной резной работы, с царскими вензелями и барельефами. Трон тащило пять человек рабочих.
Клыков жил открытым образом. Адепт вечного реализма. Бесстрашный тип. Он высчитал, что самый главный скульптор страны СССР — он, и постоянно гнул в этом направлении, повадками хозяина убеждая слабых, бесплановых людей. Вокруг него крутилась уйма народа, как дворовые холопы вокруг помещика.
Он начал свой подъем с вонючего подвала, а через год перебрался в пустующий магазин у Астраханской бани. Прораб Шапиро выстроил ему гигантский камин из гранита и лабрадора, куда можно было загнать машину с дровами. Камин Клыкова стал в Москве известен, как мавзолей Ленина.
«Старик, пойдем к Славке Клыкову! — А зачем? — Вот чудак, посидим у камина, выпьем!»
Я уважал Клыкова. Он родился в курском захолустье, но походил на римского императора. Те же повадки, тот же выразительный профиль. В отличие от пуганных сталинским метком Сергея Коненкова и Николая Томского, не имевших определенных убеждений, Клыков не скрывал своего монархизма и не давился за партийными пайками, что выгодно отличало его от мусора «изофронта». Чины, медали и заказы ему приносили на подносе убежденные холуи. Он не был базарным расистом «черной сотни», но считал, что ни грузин Церетели, ни еврей Цигаль не смеют занимать его деревню под названием «Святая Русь». Такого крепкого мужика я не встречал на своем пути. Его заказные монументы сельскохозяйственных выставок и метрополитенов — рабочие, крестьяне, святые — отвечали всем правилам вечного реализма. Вещи не тянули на Родена или Майоля, просто их делал курский мужик Вячеслав Михайлович Клыков, монархист с мертвой, хозяйской хваткой.
Он заходил ко мне посидеть и поспорить. Прямо в лицо, при свидетелях, будь рядом Холин, Синицын или Валетов, он говорил мне, что я на ложном, бездуховном пути и пока не поздно надо рисовать иконы по шаблону великого Рублева.
Я не считал, что монархия — допотопный бред, что СССР надо разбить по частям и всех курян и брянчан отправить в Патагонию на культурную переработку.
— В своем улусе, — говорил Клыков, — я должен быть выше всех «кербелей», «май и зеро в» и «цыгалей»!
По правде говоря, меня тянуло в открытый и трезвый клыковский мир, где хохотали напропалую, смело смотрели на участкового и не скрывали своих убеждений, но очень не хотелось подчиняться хозяину, бегать за водкой, разжигать костер в камине, бренчать на гитаре слезливые баллады Есенина, как это делал с большим воодушевлением Ясек Штейнберг, срочно сменивший фамилию на Палева!
— Смотри, Воробей, сядешь в парижскую лужу! — угрожал Клыков.
Я забрел к нему дня за два до отлета в Париж, сразу после православной Пасхи. Как всегда, во дворе валялись гранитные глыбы будущих монументов, а из окон слышался людской гул. В передней, завешанной масками известных покойников, Попкова, Вучетича, Коненкова, стоял участковый Коля Авдеев, изучавший ваятельную технику. Зеленая фетровая шляпа, синий плащ. Рыболов в культпоходе. За мной он восемь лет следил, Клыкову служил. Клыков — свой, я — чужой! Клыков кормит народ, Воробьев — тунеядец и спекулянт, неуправляемый и опасный тип.
Сквозь зубы я сказал «здрасте» и поспешно прошмыгнул по каменной лестнице в подземелье. Оттуда несся грохот гитар и барабанов. За длинным, совершенно голым столом с тяжелыми лавками по бокам пировали люди, где каждое второе лицо казалось давно знакомым. Вот эта в центре, пышная сокурсница по ВГИКу, актриса Федосеева, ей — «здрасте», а вот Володя Фридынский, ставший недавно князем Архаровым, а там дружки Вулох и Борушок, а там основательно поддатые шрифтовик Валетов и киношник Заболоцкий, а там дантист Румянцев с парой красоток, длинный актер Юрченко, всем — «здрасте». А это кто? Максим Шостакович с длинноногой подругой, скульпторы Рукавишниковы, кучка блядей нашего квартала, у бильярдного стола Ясек Палев, наяривает на гитаре «не ходи так часто на дорогу», и с большим подъемом, с широко открытыми, пьяными глазами барабанит милиционер «отец Герасим!».
Платил Славка Клыков. Из кармана потертой, замшевой куртки он выкатывал пачку денег, как пышную булку, и бросал на стол с объедками. Пара добровольцев бежала в соседний магазин за пивом и водкой. Гул бесшабашного веселья все нарастал, и присутствие участкового, скромно севшего в уголок, совсем не смущало людей. Расчетливый стратег Клыков отлично знал, как и все гости, что место покойного Вучетича, главного распорядителя госзаказов, принадлежит ему по неписаному закону.
Сам командир пил мало. Обходя народ, он справлялся: «Ну, как? Ничего! Пей, ешь, старина!»
Тогда, в апреле 1975-го, Клыков ходил пешком, проходными дворами к метро «Ботанический сад», а через десять лет его возил бронированный «Мерседес» с вооруженным охранником.
Он ловко и вовремя отбил у Максима Шостаковича жену древнего происхождения и, как кинжал, воткнулся в пирамиду московской «коза ностра», согласно давнему плану стал распорядителем госзаказов, депутатом парламента от монархической партии и главным ваятелем русского православия.
По свидетельству Дмитрия Шостаковича-младшего, «всемирно известного скульптора» Неизвестного, решившего выстроить в свободной России монумент, В. М. Клыков встретил словами:
— Только через мой труп!
Таков Клыков в искусстве и жизни.
В новой России с бригадой подручных академиков Клыков лепит не рабочих и колхозников, а жен воров в законе, подобно царским фрейлинам, навечно запечатлевая в мраморе и бронзе. На пятки наступают молодые и голодные волки ваяния, но Клыков еще держится на дубовом троне хозяина госзаказов.
— Не уезжай, пропадешь! — сказал он мне на прощание.
Да, я пропал, но не подчинился, не стал холуем за водкой в магазин.
Ходили слухи, что ресторан «Пекин» — гнездо международного шпионажа, где меняются секретами и вербуют разведчиков. Мои друзья-китайцы, паковавшие чемоданы по «израильским вызовам», уверяли меня, что более верного места и лучшей кухни в Москве не найти. В конце апреля я обратился к мудрому Ли Ши, с которым сдружился и бывал у него дома, что на днях улетаю в Париж, и хотел бы устроить проводы с людьми, помогавшими мне в последнее время. Профессор обещал устроить прием в ресторане «Пекин» с оркестром и танцевальным залом. Я растерялся и попятился. Такая бьющая по глазам показуха мне не подходила, и попросил отдельный кабинет на тридцать кувертов с китайским меню. Китайцы меня поняли и устроили стол самым надлежащим образом, четыре переменных блюда с национальными напитками.