* * *
В бывшей подгородной деревне Кузьминки (усадьба князей Голицыных с остатками английского парка и заросшим озером) построили высотное здание в пятнадцать этажей, похожее на толстую книжку. В этой четырехугольной башне, на самом верху, жила Галя Бондаренко. Она и ее чернобровая мама с нетерпением меня поджидали. Кастрюля с борщом пыхтела на просторной кухне с балконом. Моя коротышка на точеных ножках вышла на балкон и так голосисто запела мою любимую песню «Ой, мороз, мороз», что у меня все внутри оборвалось от радости.
Лучший голос мира! Какая там Зыкина со своим «платочком»!
За борщом мы обсудили наши планы в ожидании героя черной металлургии, без которого ничего не решалось.
Будущая теща, ослепленная будущим зятем-художником, срочно улетела в Череповец к мужу. Галя приняла меня как самого близкого и родного человека. Стирала рубашки и трусы, которые раньше я выбрасывал в мусор, раз в неделю варила украинский борщ со сметаной. Чтобы меня развлечь, приглашала знакомую пару певцов. Постель много значила в ее жизни. Она занимала три четверти жилой площади и скрывалась под тяжелым бордовым балдахином. Любила она степенно, с расстановкой на отдых, качаясь всегда два раза в сутки, «вечером, чтоб заснуть, и утром, чтоб проснуться».
В ее отсутствие я рисовал книжку мемуаров товарища Микулиной, с пестрым содержанием, от базаров в Самарканде до немецких шпионов в Красной Армии. Рисунки я показал революционерке, не лишенной благородных манер. Меня тронула ее ловкость в разговоре, с переходом с одного сюжета на другой без всяких пауз. После скользкой политической темы о падении Хруща, где мадам Микулина вставила свое: «Все меняется, и к лучшему, в 37-м Никита Сергееич очутился бы на том свете, а не на даче в Барвихе», — она приперла меня вопросом:
— А не могли бы вы свести меня с Ильей Глазуновым?
Я ответил «могу», потому что знал к нему проход. Мне показалось, что кроме ревизии иллюстраций придется тянуть работенку гида.
Художник Глазунов тепло встретил нас у себя в башне Моссельпрома, воспетой Маяковским. Все помещение было увешано иконами и прялками самого высшего сорта. Его картины той поры, вставленные в резные, деревянные наличники деревенских резчиков, были самого дурного вкуса, «Иван Грозный», «Царевич Димитрий» и рядом портреты товарищей Брежнева и Суслова, но старуха с радостью их рассматривала, пытаясь заползти в душу исполнителя.
— Скажите, Илья Сергеевич, где я могла бы приобрести русскую икону?
— В разоренных церквах! — коротко сказал хозяин.
— А в Москве? — наседала Микулина.
— Ну, в Москве у фарцовщиков. Оставьте ваш адрес. Я постараюсь направить их к вам.
Не прошло и недели, как у Микулиных в салоне висела красивая икона «Иоанн Богослов в молчании» и старая революционерка состояла в обществе «Родина», охранявшем московскую старину в порядке. Возвратившись поздно вечером в башню, я обнаружил, что вещи расставлены на прежние места, Галя преспокойно ест борщ на кухне, а мой мешок лежит на пороге.
Мой почин она не приняла. Попытки подтянуть ее к моим ценностям — визит к Фрадкиным, где долго говорили о немецкой литературе, встречи с подвальными художниками Громаном и Россалем — работали вхолостую. Наконец явился ее отец, знаменитый металлург из Череповца.
Этот жлоб с багровой рожей устроил мне форменный допрос с оргвыводами:
— Значит, вы художник, говорите, а где ваша картина? Я сунул жлобу пачку перовых рисунков и книжки.
— А это что? Ваши наброски? Ну, так и я умею, а Галя рисует еще лучше. Вы нарисуйте мне картину с изображением наших вождей, скажем, Леонид Ильич Брежнев на целине или встреча космонавтов, тогда я поверю, что вы художник. Человек без профессии не может прокормить семью, а вы не готовы к семейной жизни, и думаю, что моя дочь сделает правильный выбор.
Я забрал рисунки, вещмешок и ночевал на вокзале.
В ту же ночь я позвонил Наталье Пархоменко.
— А, Валюнчик, а я давно тебя жду!
Наша встреча началась с оскорблений.
— От тебя несет украинским борщом, иди как следует отмойся!
Я покорно отмылся и завалился спать.
Существенным неудобством дружбы с Пархоменко было отсутствие ключей от ее квартирки. Обнимая с роскошной улыбкой, она говорила:
— А зачем тебе ключи? Приходи, я всегда тебя рада видеть!
Однажды я пришел на ее вызов и обнаружил на кухне Мику Голышева, чистившего морковку, как у себя дома.
Мы вместе поели морковный салат, и Мика ушел. Я остался с душой, избитой, как половая тряпка, не зная, что предпринять. Сердце чуяло, что выйти из рабского положения живой очереди мне не удастся.
Утром мы разбегались, Наталья на киностудию, а я по издательским диванам и подвалам друзей, к прокурору на Сокол, к Холину, к Брусиловскому, к инженеру нежилых помещений.
Мои товарищи по веселому ремеслу снимали подвалы с кафельными ванными и телефонами, но мой подвальчик в шестьдесят квадратных метров с парадным и черным входом сразу мне приглянулся. Жильцы, уезжая, оставили громоздкую мебель, библиотеку с адресной книгой 1928 года, где значились телефоны Сталина и Бухарина, лыжи и посуду. Я заперся на ключ, и неописуемое чувство покоя нахлынуло на меня, и я заснул в огромном кресле с дырами в сиденье.
— Взял пятачок! — сказал напоследок инженер. Желаю успеха!