3. Австрийская семья
Мой приятель Борис («Борух») Штейнберг, с годовалым ребенком и женой, Тарусским нарсудом осужденной на семь лет тюремного заключения, жил по московским углам в томительном ожидании пересмотра приговора. В ноябре 1961-го они выли от голода. На глаза мне попался телефон прокурора Сергея Иосифовича Мальца.
— Старик, — расхрабрился я, — поехали к прокурору, там хоть пожрем!
Поездка к прокурору оказалась судьбоносной.
Знакомые интеллигенты жили в доме с гранитным подъездом. Метро «Аэропорт», пятый этаж с сияющим, немецкой работы лифтом. Такого подъезда со свирепой теткой у ворот мы еще не видели. Дверь квартиры открыл малый лет пятнадцати с первыми усиками на губе. В конце коридора замаячил сам прокурор, одетый по-домашнему, без пиджака и галстука. Он дружелюбно махнул нам рукой. Появилась и Рут Григорьевна в плисовом китайском халате, не перекрывавшем обнаженные ноги.
Мы там не только наелись лапши в томатном соусе, но и получили ключи от жилой дачи — Введенское, Звенигород.
Общага ВГИКа не отвечала моим запросам. Чтоб получить койку, надо было уламывать коменданта, являться вовремя спать, в чемодане всегда кто-то рылся посторонний, а работать в такой тесноте не смог бы и самый неприхотливый Ван Гог.
Дача знакомых прокурора подходила и для работы и для жилья.
В конце ноября я сдал в производство свою первую обложку, собрал чемодан и явился на подмосковную дачу. Борух с семьей занял отдельный домик с печкой и основательно обжился. В печке трещал огонь. Борух стучал на старом «Ундервуде» абстрактные стихи, его молчаливая супруга выгуливала дочку и черного пса.
Присутствие осужденной с безработным мужем и внештатного художника не упрощало, как показалось сначала, а усложняло жизнь на даче. Возможно, власти не знали, где отсиживается осужденная, а скорее всего, смотрели сквозь пальцы, — существовал закон, по которому приговоренная мать с ребенком имела право ждать на воле окончательного пересмотра своего дела верховной инстанцией, но постоянный страх ареста банды преступников, дикая нужда и холод совершенно отравляли существование в зимнем лесу.
Питались мы картошкой из хозяйского погреба, заправляя вонючим, подсолнечным маслом. Раз в месяц, как привидение из фильмов Абеля Ганса, появлялась теща Боруха с ведром квашеной капусты. Мой крохотный гонорар за иллюстративную работу разошелся раньше времени. Помню, в декабре ударил очень крепкий мороз и вышли дрова. Пришлось ржавой пилой свалить большую сосну, и колоть дрова из промерзших катков.
За несколько дней до Нового года Борух занял у меня последний четвертак и выбрался на поэтический суд к Анне Ахматовой, слывшей тогда за крупнейшего авторитета русской поэзии. Не знаю, что сказала ему знаменитость, но из Ленинграда он вернулся голодным и мрачным. Абстрактные стихи он сжег в печке и сочинил прозаический очерк о красотах Звенигорода, к всеобщему удивлению напечатав его в журнальчике безбожников «Наука и религия».
Мне нравилось в нем отцовское чувство. К дочке Тане он относился с нескрываемой нежностью и воспитывал твердым убедительным тоном. На девочку он не давил, не лупил без толку, а часами высиживал рядом, подмывая и подкармливая с прибауткой. Его туповатой жене было чему поучиться у мужа.
Однажды, работая в большом доме, я услышал шум на чердаке. Поднявшись по крутой лестнице к наглухо забитым дверям чердака, я обнаружил невозмутимого Боруха с охапкой старых книжек.
— Старик, откуда литература? — спросил я у приятеля.
— Из сундука, — ухмыльнулся он. — Там ее груды гниют. Попробую показать Соньке Кузьминской, авось купит по дешевке.
После постной встречи Нового 1962 года мы распрощались. Верховный суд утвердил приговор. Борух сдал жену в тюрьму, упаковал Ундервуд, взвалил дочку на закорки и исчез в зимней пурге.