25-ое июля, среда. Сон в душной каморке не очень освежает нас, но все же по утру мы чувствуем себя совсем иначе, и наши потери не кажутся нам более такими непоправимыми, как вчера. Умывшись и позавтракав остатками хлеба с колбасой, мы расплачиваемся с хозяйкой и тотчас же направляемся в условленное место.
Стоит отличная безветренная и солнечная погода. Сквер у городских ворот еще наполнен утренней свежестью и пуст. Мы садимся на скамейку в стороне и погружаемся в наблюдения.
– Сегодня мы не должны думать о наших личных неприятностях, – говорю я Ляле, – на нашей ответственности судьба многих людей, а это поважнее всяких карточек.
Ляля соглашается со мной и строго придерживается этого правила весь день. Мужество этой хрупкой телом, несокрушимой духом женщины поистине достойно уважения. Я действительно горжусь тем, что судьба дала мне ее в спутницы в самое трудное время, как наше. В ее жилах течет здоровая, алая кровь, и запас энергии в ее душе неистощим, если он иногда, под тяжестью слишком уж жестоких испытаний и ослабевает, то только для того, чтобы возобновиться вскоре с новой силой. Отдавая все на то, чтобы сделать нашу жизнь изгнанников удобной и спокойной, она находит в себе силы помогать своей семье, да еще поддерживать других. Она и хозяйка, и сиделка, и критик моих «произведений», и наш постоянный переводчик, и ходатай за других. Она отличается от меня тем, что ее сочувствие никогда не бывает бесплодным и жалость – сентиментальной, они всегда практичны и потому действенны, непрактичной она иногда бывает лишь по отношению к самой себе. И при всем том она интересна и умна, и я часто поражаюсь ее вкусу. «Судьба послала мне тебя в награду за мои страдания», – часто говорю я ей и говорю действительно, что думаю.
Теперь она сидит, задумавшись рядом со мной, справляется время от времени – который час, и все тревожнее поглядывает на дорогу. Когда стрелки часов проходят цифру 10, мы начинаем беспокоиться. Проходит полчаса, час, полтора часа, а беглецов все нет.
– Мне кажется, что-то случилось, – замечает Ляля, выражая нашу общую мысль.
Мы оба поднимаемся, обходим несколько раз сквер, внимательно оглядывая каждого сидящего, и снова возвращаемся на свои места и садимся. Наши сердца полны тревоги. Но что могло случится? Мысль о доносе кажется нам совершенно невозможной, но все же эта мысль приходит нам обоим, хотя мы и не говорим пока о ней друг другу.
Часы показывают без пяти двенадцать, когда перед нами является артистка Шостенко. Она одна, очень взволнована и поминутно озирается. Она держит в руках велосипед и тяжело дышит – видимо, очень спешила.
– Все в порядке? – Спрашиваю я, заранее предчувствуя ответ.
– Не совсем, – отвечает она. – Однако я боюсь, что за мной следят: быть может, мы уйдем куда-нибудь?
Мы поднимаемся и все вместе идем вдоль канала по бульвару среди вековых деревьев. Убедившись, что за нами никто не идет, мы садимся на траву в укромном месте, и Шостенко сообщает нам о драматических событиях, развернувшихся после нашей вчерашней встречи.
Случилось то, чего мы менее всего ожидали: артисты не решились расстаться со своими вещами и задумали вчера поздно вечером вынести часть их в лес за лагерем и спрятать там до утра. Они собрали большой чемодан и, когда совсем стемнело, самый молодой из них, Женя (который не был вчера с нами), взял этот чемодан и попытался перелезть с ним через проволоку. Охрана лагеря заметила беглеца и открыла по нему стрельбу. (Замечу в скобках, что такие вещи совершаются сейчас в английской оккупационной зоне лишь в советских лагерях). Женя бросил чемодан и скрылся. Чемодан подвергнут был осмотру, и среди других вещей в нем были обнаружены сапоги со шпорами. Т. к. такие сапоги были во всем лагере только у артистов, то вскоре к ним явилось все начальство лагеря и начало допрос. Между тем актеры, слыхавшие стрельбу, все уже разделись, погасили свет и притворились спящими. Им удалось, по-видимому довольно искуссно инсценировать кражу чемодана, потому что, по крайней мере ночью, никто из них, в том числе и владелец сапог, не были арестованы. Однако утром обнаружилось исчезновение Жени, и подозрительность начальства усилилась. Не желая доводить эту подозрительность до крайности, актеры не ушли из лагеря в назначенное время и лишь в половине двенадцатого командировали к нам Шостенко с тем, чтобы она уведомила нас о всем произошедшем и попросила нас задержаться в Любеке еще несколько часов. По дороге к нам Шостенко встретила Женю, скитавшегося по городу и велела ему направляться прямо к нам.
– Держитесь стойко, – ответил ей Женя, – и продолжайте говорить, что я утащил ваш чемодан. Я никогда не выдам вас, даже если бы меня грозили расстрелять.
– Мы отправим его в Гамбург тотчас же, как он сюда придет, – ответил я. – А каковы ваши дальнейшие намерения?
– Бежать, конечно, и скорее. Однако мы хотим повременить часов до двух. После обеда в лагере наступает некоторое успокоение. Многие ложаться спать, другие уходят на базар. Нам лучше всего покинуть лагерь в это время.
Мы одобряем этот план и уславливаемся о том, что будем снова ожидать актеров на том же месте с двух часов. В два часа придет первая группа, за нею, с интервалами в 15-20 минут, – остальные. Таким образом, примерно к трем часам мы соберемся все и будем иметь возможность выехать из Любека еще сегодня, что крайне необходимо.
Шостенко еще раз благодарит нас, пожимает наши руки и вскакивает на велосипед. Мы следим за ней глазами, пока она не скрывается из вида. Мы и не думаем в эту минуту, что видим ее в последний раз.
А затем трагедия быстро идет к концу. Закусив хлебом, который мне удалось купить по дешевой цене в литовском лагере, мы вернулись на условленное место и опять принялись ждать. Но актеры не пришли ни в два, ни в половине третьего, ни в три. Голодные, изнемогающие от усталости, от ожидания, от напряжения нервов, с головами, словно налитыми свинцом от пребывания на солнце, мы просидели в сквере до пяти часов, пока не стало совершенно ясно, что с актерами произошла какая-то беда. Оставалось одно: вернуться поскорее в Гамбург, рассказать все священникам и попытаться, может быть, принять какие то особенные меры.
Нам посчасливилось тотчас же сесть в машину на шоссе, и в 8-мь часов вечера мы были уже в Гамбурге. Кое-как умывшись, поскорее закусив и даже не побрившись, я явился в церковь и все рассказал святым отцам. Они выслушали меня внимательно, и не успел я еще кончить свой рассказ, как отец Виталий поднялся и спросил меня:
– Может, Вам опять поехать завтра утром со мной в Любек? Вы выглядите очень плохо.
– Я очень плохо чувствую себя, – ответил я, – но если вы решили помочь нам в этом деле, я, разумеется, поеду.
– Хорошо. Завтра в семь часов я буду ждать вас в церкви.