19 [июля]. С закатом солнца ветер засвежел и отошел к норду. Обрадовавшись такому неожиданному явлению, я принялся ходить вокруг укрепления и до пробития зори обошел четыре раза,-- значит, я сделал без присесту 12 верст. Прогулка порядочная, но я не почувствовал и тени усталости. Ночь лунная, прекрасная, и я не перенес своего лагеря в беседку, оставив его под вербою, чтобы удобнее было наблюдать ветер по флюгеру, вертящемуся на голубятне. Часы в укреплении пробили 12, ветер не переменился и не ослабел. Добрый знак. В надежде на добрый знак, я задремал и на крыльях волшебника Морфея [перенесся] в Орскую крепость и в какой-то татарской лачуге нашел М. Лазаревского, Левицкого и еще каких-то земляков, играющих на скрипках и поющих малороссийские песни. Я присоединил свой тенор к капелле, и мы пели стройно и согласно:
У степу могила з вітром говорила.
Не кончивши этой песни, мы начали другую, а именно Петруся, и я так громко пропел стихи:
Люблю, мамо, Петруся,
Поговору боюся,--
что капелла замолчала, а я на последней ноте проснулся. Очнувшись от этого сладкого сновидения, я посмотрел на флюгер. Ветер, слава богу, все тот же -- не переменился. Поворочался, прочитал, сколько помню, стихов из песни про счастливого, белолицого соперника Гриця, снова заснул, моля Морфея продолжать прерванное милое сновидение.
Морфей исполнил мою молитву, только не совсем. Он перенес меня в какой-то восточный город. Утыканный, как иглами, высокими минаретами. В тесной улице этого восточного города встречаю я будто бы ренегата Николая Эрастовича Писарева в зеленой чалме и с длинною бородою, а безрукий Бибиков и рядом с ним Софья Гавриловна Писарева сидят на балконе и тоже в турецком костюме. Они что-то говорили о киевском пашалыке. Но мне на лицо вскочила холодная лягушка, и я проснулся. Перенеся одр свой в беседку, я снова было скорчился под шинелью, но при всем моем старании заснуть не мог. У меня все вертелся перед глазами ренегат Писарев с своим всемогущим покровителем и с своею бездушной красавицей-супругой. Где он? Что теперь с этим гениальным взяточником и с его целомудренной помощницей? Я слышал здесь уже, что он из Киева переведен был в Вологду гражданским губернатором и что в Вологде какой-то подчиненный ему чиновник публично в церкви во время обедни дал ему пощечину. И после этой истинно торжественной сцены неизвестно куда скрылся так громогласно уличенный взяточник.
В ожидании утра я на этом полновесном фундаменте построил каркас поэмы в роде "Анжело" Пушкина, перенеся место действия на восток, и назвал ее: Сатрап и Дервиш. При лучших обстоятельствах я непременно исполню этот удачно проектированный план. Жаль, что я плохо владею русским стихом, а эту оригинальную поэму нужно непременно написать по-русски.
Есть у меня в запасе один план, основанный на происшествии в оренбургской Сатрапии. Не присоединить ли его, как яркий эпизод, к Сатрапу и Дервишу? Не знаю только, как мне быть с женщинами. На Востоке женщины -- безмолвные рабыни, а в моей поэме они должны играть первые роли,-- их нужно провести -- как они в самом деле были -- немыми, бездушными рычагами позорного действия.
Если бы я знал, что эта общипанная Ласточка (название почтовой лодки) не принесет мне свободы, я сегодня приступил бы к делу, вопреки поговорке -- тише едешь, дальше будешь.
Пока я записывал свои сновидения, ветер отошел к весту, и Жаворонок (другая почтовая лодка) на всех парусах полетел в Гурьев. Несносный ветер, мучительная неизвестность!