автори

1516
 

записи

209008
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Irina_Trius » Родители

Родители

15.08.1989
Москва, Московская, Россия
РОДИТЕЛИ

 

Я росла в большой семье, в атмосфере щедрой мальчишеской дружбы. Нас было трое — два брата и я, четвертый ребенок умер маленьким. Вместе с нами росли два наших двоюродных брата — Митя и Борис. В доме всегда было людно. Особенно много бывало молодежи — наших товарищей и подруг. Мама, учительница по профессии, всю жизнь жила для детей — своих и чужих. Да и вряд ли каких бы то ни было детей она считала чужими. Ученики ее часто бывали в нашем доме, и мы дружили с ними. Может быть, именно потому, что около нее всегда были дети, молодежь, мама сохранила молодость души до глубокой старости, наперекор всем ударам судьбы. В войну погибли ее родители и сестры. В войну мама потеряла старшего сына. А когда случилось несчастье со мной, она сумела и это свое горе запрятать так глубоко, что в доме остался свет и люди по-прежнему тянулись к нам «на огонек».

Мой отец всю жизнь занимался статистикой сельского хозяйства и, сколько я помню его, разъезжал. Иногда вслед за ним отправлялись всей семьей и мы. В детстве отец был для нас источником радости, а когда мы выросли, стал нашим советчиком и другом.

Когда мне, уже больной, было очень трудно, он сидел около моей постели и молчал. Просто молчал, и мне становилось легче — он забирал половину моего горя и взваливал на свои плечи. И при этом даже не горбился… У меня не было в жизни начинания, которое не поддержал бы отец, как и не было трудной минуты, которую не разделила бы мать.

Помню, как после передачи по телевидению, в которой мне довелось участвовать, пошел в мой дом поток писем. Весь отпуск я отвечала на письма, а ведь надо было накопить силы для следующего рабочего года. Я устала. Отец же сказал мне: «Если у тебя хватило сил показаться по телевизору, то должно хватить сил ответить телезрителям, поверившим в тебя. А я помогу тебе всем, чем сумею».

Это он, отец, настаивал на учебе уже во втором институте, когда казалось: все, не могу. Он просто понимал, что я, больная, должна учиться лучше здоровых, чтобы больше знать и, работая, как-то компенсировать свое отсутствие на службе. Порой он бывал при всей своей любви ко мне беспощаден.

Мудрый в силу опыта и незаурядного ума, отец хорошо понимал, что в моей жизни может быть все — не может быть только легких путей. Что без трудностей у меня просто не может быть жизни. Скорее всего он преувеличивал масштабы моего духа и сердца, но верил, что я пронесу свою горькую долю достойно. В минуту слабости я вспоминаю отца и собираю всякий раз, кажется, последние силы, чтобы не обмануть его святой веры, помогавшей ему справляться с моим горем, с которым он так и ушел в могилу.

Отец и мама прожили очень трудную, но прекрасную жизнь, и, пожалуй, самым прекрасным в ней была любовь…

 

В мои руки попали два письма. Они были написаны двумя разными людьми друг другу в один и тот же день, даже в одни и те же часы. Это письма моих родителей. И всем своим содержанием они слились для меня в одно целое — так перекликались в них мысли, чувства, казалось, даже голоса. Поэтому я привожу не каждое письмо в отдельности, а чередующиеся отрывки из них как бы в виде диалога.

«Любимая! Пишу поздно ночью, все в доме спят. Тихо. Спокойно. Захотелось еще раз поздравить тебя с 49-й годовщиной нашей совместной жизни и поговорить. В этой ночной тишине перед глазами проходит вся жизнь моя с тобой. Вспоминаются — нет, оживают — годы нашей с тобой молодости, этого горячего, такого яркого чувства, когда стоило тебя увидеть, и все вокруг начинало светиться…»

«Дорогой мой! Уже час ночи, а мне не спится, хочется говорить с тобой. Пошел 50-й год нашей совместной жизни. Еще год остался до золотой свадьбы. Целый день ходила сегодня по родному городу. Каждая улица, каждый дом рассказывают мне о тебе. Была возле своей гимназии, где ты меня встречал. Нашла кондитерскую, где ты угощал меня пирожными. Боже, сколько воспоминаний!..»

«…До сих пор живет память об одной пятнице, когда я зашел к вам, а тебя не оказалось дома. Я остался ждать. И вдруг ты вошла, такая юная, красивая, с гладко зачесанными волосами. И как сразу стало радостно! Каждый раз, когда я об этом подумаю, меня, как и тогда, захлестывает радость…»

«…И какие мечты были у нас, сколько надежд! Помнишь нашу мечту о зеленом абажуре? А о путешествиях? Как мы с тобой подсчитали, что это будет стоить триста рублей, и как мы их думали накопить и поехать. И как мы с тобой ничего не боялись, ничто нас не страшило. И как мы верили, что будем победителями…»

«…Оживает наша жизнь в Ленинграде, Воронеже, Тамбове и еще многие счастливые годы молодости. Оживают и годы разлук, горя, потерь, лишений и неизменной все время твоей дружбы, близости, преданной заботы…»

«…А помнишь наши прогулки, во время которых ты сочинял мне сказки? А помнишь, как ты читал мне стихи до поздней ночи? А помнишь балы? Сколько мы танцевали! Все-таки я больше танцевала, чем ты, потому что ты никого, кроме меня, не приглашал, а меня еще и другие приглашали! А помнишь, сколько цветов ты мне дарил? А помнишь, как ты меня любил? А я тебя?..»

«…Итак, моя «старушка», идет 50-й год нашей с тобой жизни, а я люблю тебя как совсем, совсем молодую. Сейчас, когда жизнь идет к концу, спрашиваешь себя: ну а если бы снова вернулась ранняя молодость, что бы я сделал? Отвечаешь: опять полюбил бы тебя. Жаль только, безумно жаль одного: почему нас судьба так безжалостно обходила? Зачем отнимала детей? Зачем было так много разлук и слишком тяжких испытаний? Как бы мы с тобой прожили, если бы судьба была к нам милостивее? Может быть, я виноват, что не сумел оседлать ее или хотя бы ослабить ее удары. Как бы то ни было, уже об этом поздно говорить — жизнь прожита. Жаль, безумно жаль тебя, ты была достойна другой доли…»

«…И как быстро промчалась жизнь! И несмотря на все тяжелое, что было в ней, мы ее не обидели, не запятнали! И — не перестали ее любить. Да, мой дорогой, никогда не думала, что человек за каких-нибудь десять дней может еще раз прожить жизнь в семьдесят лет…»

«…Хотелось бы сейчас еще о многом с тобой поговорить, но ты, пожалуй, будешь смеяться: что это старик разболтался и задурил? Может быть, действительно лучше на этом кончить. А так как спать все равно не хочется, полежать и помечтать о том, чтобы нам еще прожить, сколько положено, без горя, забот и лишений. В такой же нашей любви, близости и дружбе, как до сих пор. Вот это я тебе сейчас и желаю, моя любимая. Спокойной тебе ночи!..»

«…Уже совсем поздно. Пожалуй, пора заканчивать. Спокойной ночи! Пусть снятся тебе хорошие сны!..»

Отец умер через год после золотой свадьбы. Пока болел, я наивно надеялась, что такая любовь не может не одолеть смерть. В действительности же настоящая любовь сильнее смерти всего лишь тем, что переживает любимую или любимого, не оставляя пустоты в душе того, кто продолжает жить.

 

…Десять лет назад мы трое — мать, отец и я — посадили каждый по ели. Не ели, конечно, елки, елочки. Едва высунувшиеся из травы, они были такие махонькие, что их легко было не заметить и растоптать. Посадили мы их не потому, что помнили старый завет: каждый человек должен посадить за свою жизнь хотя бы одно дерево. И уж, разумеется, не для того, чтобы оставить свой след на земле: у всех нас были другие дела и заботы, и мы не очень-то задумывались над тем, что дадут наши елки в будущем человечеству. Просто в этом выразилась потребность наших сердец — сердец горожан — чем-то отблагодарить подмосковную благодать за тот заряд сил, какими держались мы потом — в труде, заботах, болезнях — до следующего года.

Посадили мы елки в чужом саду, возле чужой дачи, не зная, не загадывая, вернемся ли еще когда-нибудь сюда. Но пока судьба ко мне милостива, и который уже год удается на лето приезжать сюда же, вот к этим елкам… Десятилетний возраст для дерева — пора младенчества, и понемногу все три растут. А одна — та, которую посадил отец, — опередила сестер, вырвалась, и вот уже раскинулись над землей ее ветви…

Память об ушедших близких нам людях храним мы в сердце, их образ и весь их духовный мир стремимся вобрать в себя вместе со своей к ним любовью. Чтобы жили они в нас, пока живем сами. Но есть еще и символы нашей благодарной нестареющей памяти, любви к ушедшим. Это могилы, памятники, портреты, которые мы, пока живем, украшаем цветами. И еще письма, которые мы храним как самые ценные реликвии и, когда позволяют время и силы, перечитываем, жадно вглядываясь в родной почерк…

Телеграфным был текст последнего письма моего отца. Он умирал. Он уже не мог писать и поэтому диктовал накануне дня моего рождения: «Родная! Поздравляю. Всей душой, сердцем, мыслями с тобой. Желаю только одного: пусть всегда в твоей жизни все тяжелое отступает перед величием духа, щедростью сердца. Очень, очень люблю тебя».

А в те же минуты, задыхаясь от горя, диктовала я в телефонную трубку телеграмму ему в больницу: «Дорогой папа! Сегодня я, как всегда, с тобой. Все лучшее во мне — твое и мамы. Всем достигнутым в жизни обязана вам обоим. Очень, очень жду тебя». Вместо номера принятой телеграммы я услышала: «Не плачьте, он поправится и вернется».

Он не поправился и не вернулся. А для меня теперь символ памяти об отце — посаженная им елка. Вон как тянет она ветви навстречу солнцу и людям! Быть может, это символ и его завещания? Ведь величие духа и щедрость сердца бывают неброскими, как неброско растет, затерявшись среди других деревьев, посаженная отцом елка. Как неброска профессия телеграфистки, умеющей передать по бездушному телефонному кабелю тепло своего сердца тому из тысяч ее абонентов, кто в нем нуждается…

 

Эти розы от него, мама. От того, кто любил тебя. Всю сознательную жизнь. С того времени, когда еще мальчишкой носил гимназическую форму, до последнего вздоха. Наверное, если бы мог, он благословил бы тот страшный миг за то, что ты была рядом. За то, что он еще успел увидеть твое склонившееся над ним лицо, перед тем как наступил вечный покой.

Он говорил не раз, что твоя красота не увядает с годами. Быть может, потому, что она всегда озарена любовью — его и твоей?..

Если бы он был поэтом, он бы наверняка написал гимн любви. Так же, как ты сочинила бы ему реквием, будь ты музыкантом. Но свои стихи и песни вы слагали без слов и нот. Впрочем, поэмой и музыкой была сама ваша жизнь. Из такой жизни не уходят — ведь он остался в тебе и с тобой.

Мы не властны над будущим. Зато прошлое принадлежит нам безраздельно. И если оно прожито светло, мы можем в трудную минуту черпать в нем силы.

 

Меня часто навещали в больницах мои близкие и друзья. Но ждала я больше всех маму. Еще только просыпалась, думала о том, скорее бы четыре часа: приоткроется дверь, и осторожно, с опаской заглянут тревожные глаза мамы — как я? С этой мечтой я и жила весь день. Она приходила ко мне в больницу, уже совсем старенькая, ежедневно.

Мы давно стали взрослыми, с нас и спрос, как со взрослых. И только для матерей мы навсегда остаемся маленькими. В жизни ничего не повторяется, тем более не может повториться детство. И только рядом с матерью мы возвращаемся в чудесную и солнечную страну. Почему-то люди чаще всего осознают это лишь тогда, когда матери уходят…

Судьба одарила меня невероятным счастьем — до глубокой старости мама была со мной. И когда та же судьба ушибала меня, хотелось покрепче прижаться к маме, будто она могла защитить меня от беды. Она физически ощущала мою боль, словно болела сама. И не было для нее ничего радостнее моей радости.

Мы, взрослые, умудренные жизнью мужчины и женщины, боимся казаться сентиментальными. Я целовала самые нежные на свете мамины руки потихоньку от чужих взглядов и черпала в ней, старенькой и несломившейся, силы, терпение, надежду…

Кто же перечитает страницы щедро прожитой ею жизни, полной волнующих движений души в поисках счастья для своих детей?

 

…Как удавалось маме в ее преклонном возрасте, с болезнями и столькими катастрофами оставаться веселой, жизнерадостной, с таким удивительным, только ей присущим смехом? Но все это на людях. Видели бы вы ее, когда она была одна со мной, — усталая, больная. Эти горькие, тихие слезы, эти вздрагивающие от подавляемых рыданий плечи. В такие минуты она казалась мне маленькой, беспомощной и безутешной. И было трудно подыскать слова и трудно молчать. Тогда я перебиралась на ее широкую кровать и нежно поглаживала, ласкала, как можно ласкать лишь ребенка.

 

Мама, которая так любила все живое, уже не в силах была держать не только собак, но и кошек. У нас остались одни птицы, не в клетке, конечно, — за окном. Повесила кормушку для синичек. Зимой прилетают, клюют семечки, сами серые, с желтой грудкой и черной полоской — словно галстук повязан. А весной одно огорчение: они перебираются в лес. Зато летом в лесу раздолье для мамы! Рано поутру можно даже соловья послушать — нет песен красивее! А тут вдруг кукушка, лентяйка, собственного гнезда не совьет, да еще и считает, сколько лет кому жить осталось. Дятел кору деревьев долбит, пропитание добывает. Сорока гостей зазывает. А то вдруг и ворона закаркает — это уж совсем ни к чему.

Так и не знаю, для кого больше раздолья в лесу — для птиц или для мамы.

А потом она приходила домой и писала маслом и лес, и речку, и пруд, чтобы все это увидела я. Взялась за кисть в семьдесят. И писала до конца. Не иссякала ее любовь к жизни. Не терялся с годами вкус к ней. Не убивали удары судьбы. Не увядала красота. Наверное, потому, что она была одарена каким-то внутренним светом человечности.

 

…Мама вышивала этот ковер, сидя возле меня в больнице. Болела я тяжко, впадая в беспамятство, а иногда оказываясь на пороге смерти. Тогда она бросала свою вышивку и делала для меня все, что велели врачи, и больше того. Она делала тогда для меня невозможное. Она всю жизнь делала для меня невозможное. А врачи заходили поминутно. И вызволили меня из беды, только не знаю, кто больше — врачи или мама. Ночью она ставила у моей кровати три стула, кто-нибудь из больных отдавал одну из своих подушек, и так, одетая и не накрытая, ложилась она на свое жесткое ложе. А ведь ей было тогда далеко за шестьдесят. Она и за восемьдесят оставалась такой же. Но только когда пришло ее время, я не смогла быть рядом. Мои переживания никому не были нужны — нужно было дело, а его не было. Так и будет висеть над моей кроватью вышитый мамой ковер с ярким фантастическим узором, как живой укор моему вынужденному бездействию.

Так вот как это  бывает. Закатилось мое солнышко — умерла мама. И нет ни в сердце, ни в голове свободного от печали места. Одна она заполнила меня. Какая-то омертвелость и тупость. И непрерывная тоска. Не можешь даже плакать, лишь душа выворачивается наизнанку. Вот как это  бывает…

 

В смертной тоске по маме думаю бессонными ночами о том, как строить жизнь — одинокой, больной, беспомощной, уже немолодой. Когда хожу на костылях отпущенные судьбой десять минут, непременно подхожу к цепной собаке, ласкаю ее, а она умудряется облизать мне не только руки, но и лицо. Собачница по натуре, я, видимо, в эти минуты нахожусь в ее состоянии. Она, прикованная цепью к будке, мечется в стремлении обрести свободу — я задыхаюсь от тоски в своих четырех стенах. Не вижу выхода. И хочется скулить по-собачьи…

 

…Демон продолжает свое черное дело — сильнейшее обострение. Боль, пронизывающая, острая, нестерпимая, не отпускает меня ни днем, ни ночью. И, как всегда, ее нечем успокоить. Окончились мои короткие прогулки, когда можно было уткнуться лицом в собачью шерсть. Единственный человеческий голос — мой приемничек. А мне  л ю д и  нужны…

 

Сегодня полгода, как нет мамы…

Вот она еще дома. Врачи, один за другим, с беспощадностью шепчут, оглушая меня: рак, рак, рак. Запущенный. Распространенный. Она слабеет и худеет на глазах. Мы присаживаемся «на дорожку», прощаемся, ее увозят в больницу. Добиваюсь свидания — меня ввозят в палату на каталке. О, это изможденное тело, скорбное лицо, молящий взгляд! Ни звука о болезни, ни жалобы, ни стона. Терпит свои муки тихо, мужественно, одиноко, оставаясь самой собой. До последней минуты сохраняет ясный ум и память. «Прошу тебя, доченька, не приезжай больше». Не хочет, чтобы я видела ее страдания. Моя ласка не помогает: щадит не себя — меня. Каталку увозят. Слабый взмах руки. Жалкое подобие улыбки. И — глаза. Ее  глаза. Глаза, за которыми не было видно старости…

 

Воспоминания о маме и детстве захлестывают меня.

Мне три года. Мама занята и не может со мной играть. Я со зла всунула себе в нос семечки и сказала маме об этом. Она перепугалась, схватила меня и повезла с дачи в Москву. Врач вынул семечки и отпустил домой. А я в поезде все с тем же злорадным мщением сообщила маме: «А у меня еще семечко осталось». На ближайшей станции повернули обратно. Но тут я громко чихнула, и последнее семечко выскочило.

Мне четыре года. Мама беременна на последних месяцах Женей. Мы гуляем на Тверском бульваре. И вдруг я быстро побежала к трамвайной линии. Шел трамвай. Мама бросилась меня догонять. Какой-то мужчина схватил меня на лету. Мама, прежде всего отшлепав, спросила, зачем я бежала. Я ответила: «Хочу, чтоб трамвай отрезал ножки, и тогда буду кататься на колясочке, как дядя».

Мы, дети, пользовались волнениями мамы по самой пустяковой болезни. Видимо, этот страх перед болезнью детей остался после потери второго ребенка, еще совсем маленького. Я была третьей.

Нам, больным, предоставлялось все. В частности, мне мама давала шкатулку со своими безделушками: с помощью ваты я надевала ее кольцо, а с помощью ниток — серьги. А еще она рассказывала нам сказки и пела песни. Ах, как давно, как безнадежно давно все это было…

Мне семь лет. Приступ аппендицита. Мама несет меня, уже тяжелую, к врачу. Папа не может: он после прободения язвы. При операции присутствовала моя тетя — педиатр той же больницы. Мне не было ни больно, ни страшно, и я только удивлялась, отчего тетя Роза стоит у двери и по щекам ее катятся слезы. А потом, уже в палате, врач спросил меня, не буду ли я плакать, если он на пять минут пропустит ко мне маму. Я пообещала: не буду. Как она целовала мои лицо, руки, как гладила волосы!

Уже дома выносила с третьего этажа стул и меня (все на руках) посидеть на воздухе возле подъезда — ей все было под силу.

Мне восемь лет. Мама отвела меня в школу сама. И в первые же недели я умудрилась написать контрольную по арифметике на «удовлетворительно» (такая была у нас тогда система оценок). Вечером за ужином гордо объявила: «А я сегодня по арифметике получила «неуд» (я не понимала еще этих различий). Мама строго сказала: «Если ты будешь плохо учиться, я больше не пущу тебя в школу». Старший брат Миша достал мою тетрадь. Оказалось, я перепутала.

Нас воспитывали строго, в частности мама. Материально такой большой семье жилось нелегко. Попросила маму: «Купи мне эту куклу». Она жестко ответила: «Ничего никогда не надо просить у мамы купить. Будут деньги — я куплю сама». В первую же получку купила мне эту куклу.

Мне десять лет. Лучших учеников принимают в пионеры. Меня не принимают. Я сидела за партой и горько плакала. Учительница поняла, и меня, несмотря на среднюю успеваемость, приняли в пионеры. Кто же мог тогда подумать, что школу я окончу на круглые пятерки и так же на все пятерки в трудных условиях (война!) сдам экзамены в институт…

Папа больше баловал нас — он постоянно разъезжал по роду работы, и его присутствие было праздником. Мама же удесятеряла этот праздник: к его приезду до блеска натирались полы, все в квартире сверкало чистотой, нас, детей, наряжали. А из кухни доносился запах пирогов. Теперь кажется, что вся та прошлая жизнь была праздником.

 

Я не над пропастью, как это было много раз, я в ней. Только неодолимый инстинкт жизни удерживает от рокового шага. Помочь выжить может только труд. А боль не позволяет писать. Рядом у постели пламенные флоксы. И — полное одиночество. Где-то за стенами, совсем близко, люди. Их много, но все заняты. Кто чем. И все знают, что здесь, в этой комнате, лежит страдающий, обреченный человек. Один на один со своей бедой. Кто осудит, если я вижу мир сегодня — впервые в жизни — в черных очках?! Если я больше не очарована им, а природа за окном, несмотря на теплый июльский вечер, мертва? Холодно, страшно. Бедные огненные флоксы, не увядая вопреки жаре, стараются меня согреть, но даже этот огонь не в силах ничего изменить. Тупик. Из него один выход — смерть. А перед ней еще нечто более сильное — страх…

 

Лежу у окна. Неяркое августовское солнце больно бьет в глаза. Слабо колышутся ветви деревьев. А флоксы уже не только возле кровати на тумбочке, но и на большом письменном столе, окнах, — все банки, банки с алыми, сиреневыми, фиолетовыми, белыми любимыми цветами. Это миновали памятные даты, связанные с моими братьями. Приезжали из Москвы близкие, друзья. Утолила жажду по людям. Наглоталась человеческих слов. Насытилась простой человеческой лаской. И снова, несмотря на боль, позвала за собой жизнь. Какой она будет, эта новая жизнь в Москве? Может быть, удастся окунуться в работу, благодетельную, целительную, чарующую силу, когда вся в кулаке и нет места бесплодным мыслям. И глубоко в сердце отодвинет работа стозвонную тоску. А сама тоска станет светлой печалью, потому что будут жить во мне любимые. Она — моя мама, часть души моей. И не раз еще войдет в мой дом чудо радости, и снова запою я гимн жизни. И захочу  жить — неистово, жадно, азартно, как жила всегда. Для чего-то же дана мне жизнь? И смею ли я попрать ее?

 

Завтра в дорогу! Володя привычно разложит мой щит в машине, осторожно поможет мне лечь на него, заботливо прикроет пледом. И снова прощай, Голицыно! Дорога… В окошке станут мелькать дачные поселки, сады, домики, леса и луга, зелень и небо. Дорога… В пустой дом… Вот она, мама, передо мной — живая, в своем нарядном черно-белом халате, с распущенными после мытья белыми пушистыми волосами, с сияющим блеском нестареющих, невыцветших, распахнутых черных глаз. Она стала бы целовать меня. Неистово. Но это лишь видение. Меня никто не встретит. И никто не ждет. Володя повезет меня в неизвестность…

Над моей кроватью портреты близких. И ее портрет — красивая и молодая. Тогда было детство. И ее заботы. И ее песни. И наши радости — она умела их дарить щедро.

Гордилась мужем и всеми тремя сыновьями, а схоронив их, осталась гореть для меня одной. Я, все пережив, испытав, перестрадав, была для нее лишь «бедной, бедной девочкой». Когда нам было совсем плохо, мы читали стихи или слушали музыку. Но мы еще принадлежали друг другу, и, значит, совсем плохо быть не могло.

Завтра Володя повезет меня в неизвестность…

 

Жизнь продолжается, хотя в душе будут звучать колокола. Надо научиться жить одной. Найти себя в себе. Началась новая, самая трудная жизнь — жизнь без нее. Найти силы для новых преодолений. Вернуться в строй. Быть нужной людям. И снова, и снова — выстоять!

 

Эти розы от него. Я лишь исполняю его волю — дарить тебе в этот день цветы. Сегодня впервые кладу их на твою могилу. Теперь так будет всегда, вернее, покуда буду жить сама. Только не допеть мне ваших песен…

Я смертельно горюю, но жизнь продолжается — стараюсь выполнять свои обязанности. Какой ценой? Это знаем только мы с тобой.

После нескольких ноябрьских дней непогоды выглянуло из-за туч солнышко. По стенам заплясали «зайчики». Словно не начало, а конец зимы. Листва с деревьев давно спала, небо лишь в редкие дни синее. Живу. Работаю. Встречаюсь с близкими и друзьями. Придумали литературные вечера. Постоянно ощущаю твое присутствие. Может быть, это и есть бессмертие? Но богом по-прежнему осталась только собственная душа.

Я часто веду с ней беседы. Говорю: «Не нужна я больше никому». И слышу безмолвный ответ: «Нужна». Это ощущение нужности чуть отодвигает горе и одиночество.

06.12.2020 в 17:32


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама