Но возвращаюсь к прерванному рассказу. Надо сказать, что весть о варшавских жертвах произвела ошеломляющее впечатление не на одну только молодежь; в самых разнообразных кругах она вызвала глубокую печаль. Вероятно, под влиянием такого общественного настроения дело о панихиде было оставлено без всяких последствий. Вскоре управляющий III Отделением генерал Тимашев (впоследствии министр внутренних дел) покинул свой пост. Ходил слух, что он на одном обеде громко выразил свое неудовольствие на слабость русских властей в Варшаве, недостаточно прибегающих к агрессивным мерам. На обеде присутствовал английский посол, который на другой день и заявился к Горчакову. "Генерал Тимашев, -- будто сказал посол, -- занимает очень важный пост; мнения его насчет польских дел разделяет ли русское правительство?" Так ли было в действительности, не знаю, но неожиданная отставка Тимашева не могла не подать повода к разным толкам. По другой версии, его уход связывался с какой-то запоздалой интригой против 19 февраля.
Студенты поляки были тронуты решением русских студентов заявить, что и они присутствовали на панихиде. В корпорации опять был поднят вопрос о более тесном сближении с русскими, и на этот раз предложение уже имело за себя внушительное число голосов; но комитет был по-прежнему против официального сближения, однако сделал уступку: допускал, что никому не могут быть поставлены в упрек его личные тесные связи с русским студенчеством и участие в его делах. Но это решение так было дурно принято в корпорации, что заправилы комитета, видя, что им не остановить движения, прибегли к остроумному решению: закрыть корпорацию, как нечто официально существующее, и предоставить всем и каждому поступать как ему угодно.
Помнится, в марте 1861 г. по инициативе русских студентов и при деятельном участии Хорошевского состоялось собрание делегатов из русских и польских студентов. Оно происходило в квартире Н. А. Неклюдова в Соловьевском переулке. Открылось оно чтением стихов, сочиненных на этот случай Н. Утиным (ему же принадлежит послание к М. И. Михайлову, написанное в крепости). Потом Утин же произнес длинную и горячую речь насчет братства и необходимости ввиду исторического момента предать забвению все счеты прошлого... Не помню, кто еще из русских говорил; из поляков выделился молодой Болеслав Маркевич (впоследствии высланный в Казань и давно умерший), блестящий оратор и, несмотря на свою молодость, в то время самый влиятельный в корпорации, если не считать Оскара Авейды [Этот Оскар Авейда еще на студенческой скамье был уже в курсе польского движения и очень скоро стал одним из самых деятельных и влиятельных заправил партии, которая вела дело к восстанию. Случайно арестованный, кажется под именем Шмидта (его, однако, выдала, как говорил мне Гогель, член особой следственной комиссии в Вильно, перемена цвета волос, -- сидя под арестом, из брюнета он стал шатеном), в Вильно, уже во время Муравьева, он дал столь обширные показания, что был переведен в Варшаву. (Разговор зашел потому, что я сидел в том самом номере, который ранее занимал Авейда.) Там его дальнейшие разоблачения дали такой богатый материал, что послужили к выяснению многих обстоятельств польского движения с самого его начала. Он же дал отдаленное указание на Огрызко, так как сам прямых отношений с ним не имел. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].
Поляки говорили вообще сдержаннее; не отклоняя протягиваемой руки, они, однако, во всех своих речах подчеркивали, что у них на первом плане стоит свое собственное дело -- борьба за освобождение Польши. На это Утин отвечал (а из русских он больше всех говорил), что русская молодежь в этом отношении вполне на стороне поляков. Тут я нашел, что пришла минута свести беседу на более реальную почву, и предложил полякам высказаться насчет Литвы и Юго-Западного края, так как, -- говорил я, -- от той или другой постановки этого вопроса зависит отношение русского общества к польскому делу. Не знаю, что ответили бы поляки, но Н. Утин стал горячо возражать против моего запроса. "Здесь не место, -- воскликнул он, -- поднимать разговор о том, что до сих пор разделяло поляков и русских; мы собрались, чтобы установить сближение во имя общих целей; у русской и польской молодежи, проникнутой демократическими идеями, не может быть разногласия в конечных стремлениях", и т. п. Утин увлек за собой остальных русских, и мой запрос, никем не поддержанный, был молчаливо снят с очереди.
На другой день я видел Хорошевского. Он понимал всю важность поднятого мною вопроса, так как признавал, что замалчивание спорных пунктов русско-польских отношений не может принести пользы ни той, ни другой стороне; он даже не высказал мне ни малейшего упрека за несвоевременность моих слов, а только сказал: "Настроение наших было очень хорошее до момента, когда вы выступили, ваши слова раскрыли зияющую пропасть". Весьма возможно, что послание, которое чрез несколько дней адресовал нам Болеслав Маркевич, было написано под впечатлением моих слов; в этом послании, очень горячо редактированном, Маркевич, признавая всю цену сочувствия русской молодежи, веря ее искренности, допуская даже общность целей, тем не менее высказал глубоко пессимистическую, но скоро фактами оправдавшуюся мысль: "Придет момент, -- говорил он, -- когда, может быть, против всех доводов логики, сила чувств, сложившихся благодаря прошлому, бросит нас с оружием в руках против вас, так как нам нет возможности забыть, что вы принадлежите к народу, который нанес полякам самые тяжелые раны".