Новый год я встретила в санатории. После праздника с раздачей подарков воспитатели нас уложили спать, а сами собрались на втором этаже для встречи второго послевоенного года.
Вот я лежу и слушаю играющий патефон и голос Шульженко, песни которой напевали все няньки и воспитатели. Сейчас они танцуют, и только слышно шарканье ног по полу…
Осень, холодное у-у - утро,
Небо как будто в тума-а-не,
Дарит оно перламу-у-тром
Солнце осеннее ра-а-ннее...
Музыка, как всегда, доводит меня до такого волнения, что без слез невозможно ее выдержать. Почему я плачу, если у меня лично никаких проблем, кроме одной: я скучаю по дому? Меня сытно накормили, побаловали мандаринкой, конфетами, уложили в удобную постель... Я пока не знаю, что такое смерть близкого человека, а своей болезни не чувствую. Туберкулез не болит, слава Богу. Во всяком случае – мой.
А сейчас играют веселое, мне известное – фокстрот «Риорита». И вдруг музыка обрывается, и я слышу чужой плач. Там, наверху, где только что танцевали. Плачут горько и словно бы хором, как поют.
Дверь в спальню приоткрылась, кто-то осторожно заглянул. Плач наверху оборвался, но теперь я не сдерживаюсь, громко всхлипываю.
Кто-то пробирается ко мне через узкие проходы между койками. Я замолкаю.
– Люсенька, тише, разбудишь всех, – шепчет мне воспитательница. – У тебя что-то болит?
Она целует меня в лоб, и запах духов накрывает мою голову.
– А ну, вставай...Тихонько, вот так. Выходим из спальни...
Она помогает мне нацепить на ноги тапочки, почему-то забирает мое одеяло с собой.
В соседней комнате светло, но воспитательница тут же гасит свет и подталкивает меня к диванчику, заваленному мягкими игрушками.
– Ложись, я тебя прикрою. Вот так. А теперь говори, почему ты ночами не спишь? Плачешь почему? Домой хочешь?
Она снова меня целует – теперь в обе щеки, по очереди, очень нежно, и я обнаруживаю, что ее лицо мокрое! Тоже плачет? Но она-то почему? Ей же весело? Им там весело, танцуют... Правда, кто-то плакал и там...
– А почему вы плачете?
– Детка моя, тебе показалось.
– А почему у вас мокрое лицо?
– Все ты замечаешь... Муж у меня погиб на войне. А я так хотела дочку. Как ты. С синими глазками. Чтобы пела все время, как ты.
Мне так неловко, мне так стыдно: разве я все время пою? Не замечала.
– А почему все плачут?
– И у других погибли... Папы, мамы, мужья. Мы почти все здесь – вдовы. А теперь возвращайся в постель. И спи. Мы больше не будем плакать, обещаю.
Приблизительно так проходил этот разговор шепотом в соседней комнате. Какой она была – молодой или не очень, эта воспитательница? Не помню. А разговор о вдовах остался занозой в сердце, потому что своим буйным воображением я представила себе эту картину – как все танцуют и плачут горько под музыку шустрого фокстрота.
Учились мы кое-как. Ведь все нас жалели и потому не ставили двоек и троек на уроках, Мы сидели за партой – одновременно все, не разбитые на классы. Одна учительница вела все предметы, не сильно досаждая нам упреками в лени.
Расслабленные от большого количества лекарств (ПАСКом нас просто закормили!) и нездоровья, мы относились к учебе как к игре.
И вот пришла расплата... Меня выписали в феврале и сразу отправили в школу. Там и оказалось, что Люся Курач, то есть я, – девочка туповатая, не знает арифметики совершенно, и может остаться на второй год, если не будет ходить на дополнительные занятия.
Папа, разглядывал мои тетрадки по арифметике, где красных чернил было больше, чем фиолетовых, вздыхал, сопел огорченно и потом долго размышлял, что со мною делать: наказывать или жалеть? Он так привык иметь дочь-отличницу, то бишь Наточку, ему казалось, что старанием можно достичь такого же результата.
Спасибо дорогой сестрице, что разбаловала моих родителей щедрым подарком – хорошей учебой, и теперь нас с Лялькой ожидало вечное изумление: в кого мы такие двоечницы уродились?!