Мы с мамой собирались в Златоуст. Гита устроилась работать инженером в райпромкомбинат, и надо было переезжать куда-нибудь поближе к Свече, где для Эти тоже нашлась подходящая работа.…
Этя, по слабому своему здоровью, работать в колхозе больше не могла. Вдруг выручил трагический случай, по мистическому совпадению, связанный с судьбой рокового треугольника: «Волочушкя», его верная Матрена и их разлучница – Петькина собутыльница.
Село Глушки составляло фактически одно целое со Свечой, но имело собственный сельсовет, где уборщицей работала та самая женщина, которую Матрёна в сердцах называла Петькиной «бледью», и с которой у него были пьяные шашни. Жила она с маленькой дочкой в крошечной каморке при сельсовете. Рядом располагался чулан, в потолок которого посредине был ввинчен крюк. Петькина подруга однажды привязала верёвку, сделала петлю, накинула себе на шею и удавилась. Причины так никто и не узнал. Может, приступ белой горячки, а может, тосковала по Петьке…
Девочку-сиротку сдали в детдом, а сельсовету срочно понадобилась уборщица. На этот пост взяли нашу бабушку, а Этю приняли в секретари сельсовета.
Эте оставалось жить что-то около десяти лет – здоровье её было очень слабое. Говорили, что у неё порок сердца. Бывало, после глажки паровым утюгом (он, как самовар, разогревается древесными угольями), ей становилось дурно – как считалось, от угара. Сердечные приступы неизменно случались у неё и после каждой бани. Канцелярская работа была для неё спасением - совсем не работать она не могла: денег, получаемых по Шлёминому аттестату, не хватало…
Этя была спокойная, улыбчивая, дружелюбная в отношениях с людьми, и люди к ней привязывались, женщины открывали ей свои тайны, отводили душу - она всегда была копилкой чужих секретов и горестей. Ходила к ней, например, Шадрина – широкоплечая ленинградка, очень шумная, очень русская, из тех, кого называют «бой-баба». Она всё делилась с Этей своими опасениями за мужа-фронтовика, который любил гульнуть налево. Шадрина сильно его ревновала и всё боялась, как бы он её не бросил. А он – бросил.
Слышу разговоры: «Шадрина письмо получила от мужа – ну и ну: другую нашёл - «пэ-пэ-жэ!»
Взрослые, как это часто бывает, вели свои взрослые разговоры, забывая о тут же находящихся детях, недооценивая их проницательность, их внимание. Дети ведь умеют искусно прикидываться, будто ничего не слышат, не понимают. А у самих ушки всегда на макушке! Я, например, уже разбирался в том, что ППЖ – это «полевая походная жена» - так называли временных «фронтовых подруг», офицерских и генеральских любовниц. Впрочем, может быть, в начале войны этот термин и не имел ещё широкого хождения, но это дела не меняет. У Шадрина, как её ни назови, завелась «другая», и со своей бой-бабой он решил расстаться. А она его любила.
Шадрина пришла к Эте, которой нездоровилось, села рядом с её кроватью и, не обращая на меня никакого внимания, схватила Этю за руку, долго и с мукой смотрела ей в глаза. Этя молчала, не отводя своих больших, добрых карих глаз. Шадрина вдруг крикнула:
- Этя! Ну?!.. –
и бухнулась перед нею на колени, уронив большую голову на кровать, разметав волосы по одеялу, завыла, забилась в тяжких рыданиях. Этя её то успокаивала, то принималась плакать вместе, красная от волнения и сочувствия.
Спустя время я видел Шадрину сидящей в кошёвке – тарантасе с плетёным верхом. Спустив одну ногу на крыло повозки, а другую вытянув вперёд, натягивая вожжи, покрикивая на лошадей, мчалась она по дороге. Говорили, что стала попивать, я сам слышал, как по-мужски ругалась… Но к Эте по-прежнему относилась нежно, как к лучшей подруге.
Мама в своём дорожном отделе вынуждена была выполнять роль не только лишь бухгалтера: вдруг забрали в армию, как ни боялся он туда попасть, начальника отдела Крюкова. Несмотря на немолодой уже возраст, и до него дошла очередь. Между тем, доротдел должен был работать – дороги там мостили, в основном, деревянной шашкой, а она быстро портится, надо часто ремонтировать. Пришлось маме какое-то время побыть за прораба, а то и за начальника, хотя в дорожном деле она не смыслила, конечно, ничего.
Не стало Крюкова – не стало и овса, а не стало овса – забастовала лошадь (всё в точности как в стихотворении Маршака «Не было гвоздя – лошадь захромала…). Серко нисколько не был удовлетворён доротделовским сеном. Однажды мы вздумали на нём что-то привезти, запрягли, доехали до околицы, и тут он остановился и стоял, как вкопанный, не помог и кнут, зато, когда повернули назад, резво заспешил к родной конюшне. Вскоре, несмотря на изъян, и его забрали вслед за Крюковым. А папа мой тем временем в Златоусте уговаривал военкомат снять с него бронь, автоматически предоставленную ему Гипросталью как ценному работнику тыла. (Много позже, борясь за реабилитацию или хотя бы смягчение судьбы родителей после того как их обоих бросят в лагерь, мы с сестрой обнаружим мамино письмо того времени – в нём она спрашивает мужа: «Снял ли, наконец, ненавистную бронь?». И делится с ним своими переживаниями: «А меня мучает беспокойство. Все эти годы я не оставляла надежды вернуться в партию». Пишет, что чувствует необходимость сделать «в борьбе за родину» что-то большее, чем «честная бухгалтерская работа»…Мы пошлём эти письма в Прокуратуру СССР для приобщения к «делу», я предварительно перепишу их текст в свой юношеский дневник, и только благодаря этому удастся их сохранить, потому что Прокуратура их немедленно выбросит на помойку… И после реабилитации родителей, когда я захочу получить документы назад, их в деле не окажется…)