НА СНИМКЕ: наша бабушка Сара (Сара-Ривка Маргулис, в девичестве Кипнис, мамина мама).
Фото 1950 г., Харьков
* * *
В Содоме, в большой русской избе-пятистенке, на меня набежала с поцелуями крошечная, старая, белоснежно-седая еврейка - моя бабушка Сара, мамина мама, с ленинградских времён мною начисто позабытая. Теперь я с интересом слушал её чудовищно ломаную русскую речь.
- Фэлинькэ, вузми этую тарелек и кушай этую кутлети, - уговаривала она меня, что означало предложение съесть котлету, ожидающую меня на тарелке. Полотенце называлось у неё – «пулутенец», блюдце – «блюдэце»… Но к речи вятских аборигенов она относилась весьма критически – со мною, например, сразу же поделилась таким своим диалектологическим наблюдением:
- Здесь гувурят: «Тё!»
Так она попыталась передать смешную особенность местного говора: на зов здесь откликались, вместо» «что?» или «чего?», - «чё». Как в позднейшей шуточной песенке: «Чё те надо, чё те надо?»
Взволнованно и молча улыбалась полузабытая ленинградская сестра Зоря, сновал по избе маленький тупоносенький Вовка – его я помнил младенцем. От радости потирая руки, хлопотала вокруг нас Этя – такая же, как мама, маленькая, но с лицом ещё более широким, с широко поставленными глазами, доброй улыбкой.
Хозяйка, Матрёна Яковлевна, дебелая и курносая крестьянка лет 50-и – 55-и, накинув кожушок и платок, пошла в огород топить баню.
Потом было первое купание в этой Матрёниной бане, топившейся «по чёрному», то есть без дымохода, - ужасно жаркой, душной и копотной. Вернувшись оттуда, я слёг основательно и надолго. Надо мною склонялись в тревоге родители, на меня глядели их взволнованные лица. Мне и в самом деле было очень плохо, градусник показывал температуру за тридцать девять, но (и это до сих пор вызывает у меня жгучее чувство стыда и раскаяния) я ещё и немного играл в тяжёлую болезнь (почему-то мне нравилось попугать родителей) и я стал разыгрывать бред – кричал: «Уйди от меня, старуха!», а потом с удовлетворением слушал, как папа маме говорит удручённо обо мне:
- Бредит!..
Дня через два температура упала, и я, добаливая, с любопытством стал присматриваться к окружающему миру.
Хозяйка, Матрёна Яковлевна Шашмурина, была брошенная жена. Но точнее – мужа у неё забрала советская власть. Его во время коллективизации «раскулачили» - и выслали, почему-то одного. Теперь он жил в Горьковской области, в Лысьве, и завёл там другую семью. А к одинокой Матрёне прибился отпущенный на волю белорус Пётр Антонович (фамилию его забыл) - тоже, должно быть, «раскулаченный», только в других местах, куда ему возвратиться было, как видно, нельзя. Вот так большевики перетасовывали семьи крестьянские по всей стране: Федьку от Мотьки – к Катьке, Витьку от Катьки – к Надьке, а Надькиного Петьку – опять-таки, к Мотьке…Круговорот мужей и жён…
Матрёнин Петька был прекрасным сапожником, но и пьян бывал, по пословице, как сапожник, в стельку и, по пословице же, как сапожник, ругался. Особенно любил завернуть «в бога», «в душу», сразу «в бога душу мать», «в богородицы душу», а то и «в три господа бога душу мать»!
Работал Пётр Антонович в районном центре – Свече, но часто запивал и прогуливал. До поры до времени на это смотрели сквозь пальцы, ценя в нём чудесные, поистине золотые руки мастера. Матрёна сильно его ревновала, называла: «Петькя-волочущкя» и «лешой» (то есть – леший).
Родители с ним быстро договорились, и он пошил мне сперва великолепные «шубеньки» (мягкие чувяки из овчины мехом вовнутрь), а затем – бурки из фетровых дамских гетр, привезённых папой из Харькова (происхождение и судьбу доставленных им оттуда вещей поясню потом особо).
Марлена тоже лежала больная. Её показали местному доктору Ковалю (выходцу из Украины), и он быстро поставил диагноз, позже подтвердившийся: «узловатая эритема», Вскоре сестра стала ходить, но последствия болезни сказывались потом на её здоровье в течение всей жизни.