Настало 4 сентября. Мама, уложив меня спать, готовила папу в дорогу – сопровождать эшелон в Махачкалу. Его самого дома не было. Я уснул. Вдруг за окном раздался страшный удар грома. Я проснулся, но решил, что это гроза, и тут же опять провалился в сон. Мама расталкивала меня, кричала:
- Одевайся! Скорее в убежище! Бомбят!
Между тем по радио мирно звучал какой-то концерт. Я стал спорить:
- Мама,. это гром…
- Одевайся – не рассуждай!
- А почему по радио не объявляют?
- Ой, маменю (1). Да что это за ребёнок такой! Подымайся, тебе говорят!
На улице раздавалось бабаханье зениток, треск пулемётных очередей. Уже я был совсем одет, когда послышался запоздалый голос диктора: «Граждане! Воздушная тревога!» Во дворе взвыла сирена.
Марленка, вернувшаяся к тому времеи из Золочевского района, куда вместе с жругими учениками класса ездила в совхоз на сельскохозяйственные работы, сидела в этот час на скамеечке возле соседнего дома вместе с жившей там подружкой. Взрывной волной их швырнуло на тротуар.
Мы с мамой вышли во двор. Бомбёжка была в разгаре. Хлопали разрывы зенитных снарядов, по небу бродили многочисленные прожекторные лучи.
Пришли в убежище. Слабо освещённый подвал, затхлый воздух, запах сырости, гнили, железных труб и окутавшей их пеньки. Запах крысиного логова. Десятки людей молча сидели на лавках вдоль стен, лишь изредка переговаривались.
Разговоры вполголоса. Детский плач. Тяжкие вздохи женщин. Бравые шутки бодрящихся мужчин. Кто никогда не прятался в бомбоубежище, право, ничего не потерял: скука, мерзость…
Чуть позже, втянувшись в тревожный быт бомбёжек, мы отдали предпочтение «щели». В ней, по крайней мере, воздух был посвежей. Я выскакивал наружу, стоял рядом с какими-то людьми, любовался картиной воздушного нападения и противовоздушной обороны. Да, любовался: если отвлечься от опасности, которую таила в себе эта картина, то, надо признать, она выглядела едва ли не празднично – не хуже, чем фейерверк. Всё небо в пучках прожекторных щупов, в разноцветье ракет, в алых пунктирах пулевых трасс, а где-то на востоке, у Тракторного завода, - розовое зарево пожара…
Первую бомбу – видно, очень мощную – метнули (или, как выражались домашние хозяйки, «спустили») почему-то на кладбище, - от неё-то и был тот грохот взрыва Потом шли разговоры, что-де там, в кладбищенской церкви, - склад боеприпасов, а немцы о том доведались. Была и более достоверная версия: бомба попала на кладбище в результате промаха – недалеко, в нескольких километрах, авиазавод…
Кладбище (ныне то ли «Молодёжный», то ли «Комсомольский» парк, примыкающий к общежитиям студенческого городка «Гигант») было от нас близко..
Однажды утром я бегал поглазеть на огромную воронку от бомбы, попавшей как раз на средину Бассейной возле Картинной галереи (сейчас это улица Петровского, а в здании том – электротехникум). Бомба угодила прямо в центр мостовой и разворотила трамвайные пути, пробив огромную яму. Её быстро засыпали, и опять засновали по рельсам бодрые довоенные вагончики: на тогдашнем жаргоне харьковских пацанов - «рембули»).
Трамваи тоже были теперь отмечены войной. Во-первых, все окна закрасили густой синей краской: для светомаскировки. Во-вторых, чтобы затруднить гитлеровским шпионам и диверсантам ориентировку в городе, затушевали краской таблички со словесной расшифровкой маршрутов (например, «Горпарк – Южный вокзал»), оставив не закрашенными одни только номера. Мыслилось, что вражеский агент, не зная, как проехать, вынужден будет расспрашивать у жителей, и вот тут-то…
И в самом деле, любопытствующих задерживали. Но они неизменно оказывались «командировочными» из других городов или беженцами, громко доказывали свою непринадлежность к ведомствам Гиммлера и Канариса, причём на почве негодования оглушительно ругались, - особенно военные.
Небывалый приступ шпиономании начался с первых дней войны. Почему-то считалось, что вражеский лазутчик непременно должен что-то записывать. Это бы ещё полбеды, но возникла обратная посылка: кто что-либо записывает, тот непременно шпион. Из-за этого предрассудка или, говоря языком социологии, «динамического стереотипа», пострадал наш дядя Ёня Злотоябко. Снабженец-хозяйственник, он постоянно что-то прикидывал и подсчитывал, а результат заносил в книжечку, с которой то и дело сверялся. Бывало, едет в трамвае – и пишет. Ждёт на остановке – и пишет. Несколько раз его по этой причине водили в милицию. Вели в сопровождении целой толпы мальчишек, крепко держа за руки, чтобы не сбежал.
Дядя Ёня был на вид типичный еврей-коммивояжёр, всегда озабоченный, чем-то вроде бы напуганный – словом, как говорят на Украине, заклопотанный. Принять такого за шпиона рейха можно было только в обстановке повальной шизофренической шпиономании.
Однако её харьковский вариант – ещё довольно безобидный. Ленинградцы рассказывали, что у них в те дни сложился такой динамический стереотип: «Все шпионы – толстые, следовательно, все толстяки – шпионы». (Это было в самые первые дни войны, задолго до блокады, и к ней такой предрассудок никакого отношения не имеет, если только не предположить в нём коллективного мистического предчувствия). В положении дяди Ёни оказались все пузанчики Северной Пальмиры: их то и дело проверяли, а случалось, и награждали тумаками.
Учтите, я не анекдоты рассказываю. Наверное, специалисты по социальной психологии могли бы подтвердить и объяснить эти курьёзы.
(1) Маменю (евр.-идиш) - ой, мамочка!