С этого времени, кроме преподавания наук в романтичной форме, Иван Евдокимович стал носить нам тайком мелко исписанные тетрадки с запрещенными стихами Пушкина. Мы списывали их украдкой, вытверживали наизусть, прятали на ночь под подушку, чтобы они не попали в такие руки, в которые не следует, и тверже удержались в памяти. Саша, по живости характера и врожденной беспечности, не выдерживал тайны и громко декламировал то "Оду на вольность", то "Деревню", "Кинжал". Чтобы навеять на слушателей страх и трепет, принимал трагическую позу, мрачное лицо и задыхающимся голосом говорил, бывало:
Но Брут восстал вольнолюбивый,
Кинжал! ты кровь излил -- и мертв объемлет он
Помпея мрамор горделивый.
У Саши был недостаток в произношении, который придавал ему детскую грацию. Он выговаривал слог ла между французским la и русским ла. Он это знал и иногда, затрудняясь на этом слоге, останавливался на минуту и, краснея, улыбаясь, смотрел на всех. Впоследствии этот недостаток у него утратился.
С этого времени Саша стал с особенным увлечением заниматься историей Рима и Греции. Разумеется, он читал ее как роман, в живых очерках Сегюра. Театральные натяжки героев, бросающихся в пропасть, он пропускал мимо, а гражданские добродетели их -- понимал. Пластическая, художественная красота великих людей древности поразительно отпечатлевалась в его юной душе. В Греции, говорил он, все до того проникнуто изящным, что сами великие люди ее похожи на художественные произведения и напоминают собою мир греческого зодчества. Та же ясность, гармония, простота, юношество, благодатное небо, чистая детская совесть. Даже черты лица Плутарховых героев так же дивно изящны, открыты, исполнены мысли, как фронтоны и портики Парфенона, и грустил, что этот мир изящества, добродетелей и энергии давно похоронился, -- как вдруг чтение одного автора открыло ему, что и тот мир, в котором он живет, который окружает его, полон блеска и великого. Открытие это сделало переворот в его жизни.
Раз взявши в руки Шиллера, он уже не покидал его и всю жизнь свою вспоминал о своем избранном поэте с трогательным чувством любви и благодарности. Шиллер!-- говорил он, -- благословляю тебя! тебе я обязан святыми минутами юности. Сколько слез лилось из глаз моих на твои поэмы! какой алтарь воздвигнул я тебе в душе моей! ты по преимуществу поэт юношества, тот же мечтательный взор, обращенный на одно будущее, те же энергические, благородные чувства, та же любовь к людям, та же симпатия к современности.
Рассказ об увлечении Герцена историей древней Греции и Рима представляет собой сокращенное изложение текста из "Записок одного молодого человека" (Г, т. I, стр. 277--278).