Снова спешу на родину. Не гонится вслед за мной мысль о весельях московских. 1796 года не наступило еще перерождение души моей в жизнь отечественную, в жизнь русскую. Родина была жизнью души моей. Любил я читать историю, но тогда простился и с ней. Имена отца, брата, сестры сильнее всех имен исторических сливались с новым бытием сердца. Их видеть, дышать одним с ними воздухом было тогда верховным моим благом... Весело жил я на родине, но вдруг пришло известие из Петербурга, что московские батальоны стоят лагерем под Осиновыми рощами, и что батальоны поступили под начальство Кутузова, строгого блюстителя дисциплины воинской. С отставкой князя Юрия Владимировича я снова был откомандирован в полк, и потому на главном смотру, не видя меня при роте, Кутузов сказал: "А, это тот Глинка, которого я называл писателем? Но если он вздумает возиться с пером, то пусть уступит шпагу другому, поревностнее его к службе". Родители мои ужаснулись, и я немедленно должен был ехать в полк. Снова расстался я с родиной. Расстался, как страстный любовник, прощаясь с жизнью души своей. Что занимало меня на родине? Она сама и обитатели ее. Родной небосклон, родные поля и рощи веселили меня более тех зрелищ, которые видел я на театре. Воспоминания о днях жизни на родине и теперь еще, в уединенных мои прогулках, носятся передо мной, как легкие радужные призраки.
Дорогой в первый раз узнал я силу и душу русских песен. Вот каким образом.
На одной станции встретился я с тем Дороховым, который в 1812 году был ранен под Малым Ярославцем, и которому Кутузов приказал сказать: "Ты ранен при взятии укрепления Вереи. Умри, Дорохов! Ты защитил Малороссию!" Дорохов был старее меня несколькими годами и служил тогда майором. В молодости недолго до знакомства: мы скоро с ним сблизились и сели в одну повозку. Был час одиннадцатый; ночь дышала прохладой, луна светила полным блеском; зазвенел колокольчик, и ямщик запел:
Вспомни! Вспомни, мой любезный!...
Русская песня - это голос сердца, которое испрашивает у мысли исхода. Так, среди зимних бурь, метелей и вьюг, глаза выпрашивают у туманного небосклона солнечного луча. С заунывными, томными звуками песни сливались наши слезы. То был отголосок из тех заунывных песен, которые как будто несутся из какой-то вековой дали и всегда щемят сердце. То же чувствовал и спутник мой, будущий герой войны в отечестве за отечество. Но и тут, повторяю, отечество далеко еще было от меня, и я с восхищением также внимал пламенным рассказам Дорохова о швейцарской природе, о вершинах ее гор, где пала гордыня Карла Смелого от пастухов швейцарских, самоотреченных защитников отчизны. Не забыл я и той ночи, когда голос русский сроднил меня с русскими песнями.
"Ты не будешь служить!" - сказал мне Кутузов, как выше упомянуто; он угадал. Вскоре по приезде моем в лагерь гоняли сквозь строй рядового, причем и я был по должности. Едва я услышал вопль и увидел кровь, голова моя закружилась, в глазах потемнело: я упал в обморок и очнулся под арестом. Странное дело! Чужая кровь меня пугала и пугает, собственная моя - никогда. Были и у нас в корпусе силачи, которые тешились тем, чтобы задирать и бить слабых. Бестрепетной грудью я всегда отстаивал последних. Силачи возроптали сильно и условились поколотить меня добрым порядком. Однажды не пошел я ужинать и, сидя на оконце обширной нашей спальни, где была моя постель, занимался я переводом Мессинских элегий из Анахарзиса. Вдруг слышу шум, и шесть силачей ястребиным полетом нагрянули на меня со ставчиками, заменявшими у нас стулья. Посыпались на голову мою удары; кровь хлынула у меня из носу и горлом. Выбиваю окно, чтобы выскочить на галерею; на руках моих и теперь еще остались от этого следы ран. Дежурный офицер, увидя на другой день перевязанные мои руки, спросил: "Отчего это?" Я отвечал, что ушибся. Благодаря Бога! И теперь остался я еще при юношеской моей мысли, что терпи сам, а не обижай других*.
______________________
* Ср. выше гл. X. С. 121.
______________________
В мое время в лагерном быту офицеры ни в чем не нуждались. У полковников были тогда хозяйственные суммы от различных денежных статей и употреблялись безотчетно. У нашего батальонного начальника, Петра Степановича Бибикова, был каждый день открытый стол для всех офицеров. Кофе, чай, закуска, ужин не сходили со столов. Сверх того, неимущим офицерам покупали шарфы, а иногда снаряжали и полный мундир. Все молодые полковники в московских батальонах были молодцы в полном смысле слова. В числе их находился и князь Сергей Николаевич Долгорукий. Он первый привез в лагерь под Осиновые рощи послание "К женщинам" Карамзина. На подхват летало оно тогда из рук в руки. С поэзией стихотворной сливалась у нас и поэзия военная. Нередко по вечерам, после веселых пирушек, полковники наши приказывали ротам, а иногда батальонам, заряжать ружья (разумеется, холостыми зарядами) и вступать в бой. О стрельбе нашей доходили вести до Екатерины, и она говорила: "Пусть себе веселятся, им скоро будет дело". Познакомясь 1808 года с княгиней Дашковой, я при первом свидании предложил ей вопрос: "Как обозревала Екатерина Французскую революцию, когда она вспыхнула?" Княгиня отвечала: "Привыкнув к учрежденному ходу общества, Екатерина полагала, что революция будет порывом мгновенным". Но этот порыв, который дальновидный Жан-Жак Руссо предсказывал до 1789 года, превратясь в грозную бурю, опрокинул во Францию всю Францию и вринул в области сопредельные. Войска республиканские гремели на берегах Рейна; Бонапарт, по словам Суворова, "смело шагая", обходил исполинские вершины гор Альпийских, чрез которые с таким усилием переходил Аннибал, орлиным полетом с гор Апеннинских изумлял и разил Австрийскую армию. Жаром юности кипело и сердце ветерана славы и побед, сердце Суворова. Непрестанно писал он к Екатерине: "Матушка! Вели идти против французов!" Он хотел обновить жизнь свою борьбой с юным вождем республиканцев, и императрица готовила ополчение на суше и на море, но только готовила не торопясь и, как было сказано, выжидая времени.