К Прокофьеву у Мейерхольда было совершенно особенное отношение. Еще в 1917 году он хотел поставить оперу "Игрок" в Мариинском театре. Прокофьевские речитативы вместо сладкозвучных арий казались ему дерзкой реформой оперного жанра. Любопытно, что в 1932-1933 годах "Игрок" стоял в плане Малого оперного театра. Но Мейерхольду так и не удалось поставить свою любимую оперу.
Наш разговор с ним о балете "Стальной скок" происходил осенью 1929 года. (Как я потом узнал, "Стальной скок" был уже поставлен в Париже, труппой Русского балета Дягилева. Осуществил постановку Л. Мясин в 1927 году, спустя два года после того, как С. Прокофьев написал музыку по либретто, сочиненному вместе с известным художником Г. Якуловым. Спектакль давался в индустриальных декорациях Якулова, которые по ходу действия оживали, приходили в движение.) А тогда, как мы и условились с Мейерхольдом, я пришел к нему домой, в Брюсовский переулок (ныне улица Неждановой). Он принял меня в большой комнате, очевидно, гостиной, обставленной старинной мебелью, где стоял и рояль. Зинаида Николаевна Райх приготовила нам чай, а сама ушла, чтобы не мешать. Вскоре пришел и Лев Оборин. Он недавно получил первую премию на Шопеновском конкурсе в Варшаве, и во всей его тогдашней повадке чувствовалось сияние молодой восходящей звезды. С Обориным мы уже были немножко знакомы. Мы вместе выступали в концертах. Среди других произведений он играл и Седьмой вальс Шопена. Помню, я спросил, почему он так быстро играет. "У нас в балете его танцуют медленнее". "У вас неправильно танцуют", - возразил Лев Николаевич. "Но так поставил Фокин", - сказал я. "Фокин неправильно поставил, - без раздумий ответил Оборин. - У Шопена быстрее. Надо танцевать, как у Шопена".
Всеволод Эмильевич обрадовался Оборину. Сказал, что он сыграет нам по клавиру балет, а потом мы устроим прослушивание в Большом театре. Критики и музыканты, конечно, обрушатся на Прокофьева, это ясно. Но ничего, мы с ними поборемся!..
Оборин сел за рояль, и, надо сказать, что его игру Мейерхольд беспрерывно прерывал замечаниями, он вскакивал, размахивал руками. Музыка Прокофьева будила в нем неистовое воображение: он видел в ней целые картины, лица, динамику... Я же, воспитанный на Чайковском и Глазунове, был ошарашен ее сложностью и диссонансами и представлял себе, как встретят это произведение музыканты Большого театра! Но ни на секунду у меня не возникла мысль отказаться от совместной работы с Мейерхольдом.