12/IV, 31. Вчера в Доме Герцена — второй «декадник» ФОСПа. Затея хорошая: встречи писателей с политиками и экономистами. Говорил Ломов об успехах строительства. Рассказывал о новых могучих электростанциях, которые уже достраиваются, о гигантах заводах, которые в этом году пускаются в ход. Говорил о трудностях, о перспективах. Указал на планы оросить пустыни, отеплить тундру, об использовании новых источников энергии, только теперь открываемых, как то: разница температур на поверхности воды и в глубине Ледовитого океана и т. п. Захватывающе, грандиозно. Говорит Ломов слабовато, не красочно, но самый материал, перспективы — потрясающе. Наши писатели рты раскрыли: какими они кажутся жалкими «книжниками», «теоретиками», делающими крошечное, комнатное «свое» дельце в своих кабинетиках в дни такого строительного размаха. Были здесь Л. Гроссман, и А. Эфрос, и Сельвинский, Гладков, Никулин, Слетов и оба Катаевы — Иван и Валентин. Слушали внимательно, с некоторым подобострастием, аплодировали с некоторой долей подхалимажа — как и полагается в этой среде писателей, чувствующих себя пенсионерами. Когда после доклада Слетов сказал мне: «Вот материал для романа», — я заметил ему: «Этот материал только тогда будет превращен в искусство, когда пройдет «сквозь» человека, то есть будет им не только «продуман», но и «пережит», станет его «личным», «сердечным», «как любовь»». — «Да, — согласился Ив. Катаев, — он должен стать фактом его биографии». Я думаю, лет через десять из среды теперешних техников, инженеров или простых рабочих — участвующих сейчас в этом строительстве, — лет через десять из этой среды появится писатель, который даст нам книгу — роман — повесть о строительстве, — это будет настоящая книга. А нынешние писатели, которые не могут перестать быть «дачниками» или «гастролерами», — на такое произведение не способны. Только гений мог бы преодолеть эту черту — отделяющую материал «чужой» от своего. Но сейчас что-то гения не видно. Гений обязательно созревает где-нибудь именно в самой гуще строительства и борьбы.
Вспоминается Чапыгин. — Когда я был в Ленинграде — в январе, — он пришел ко мне в гостиницу. Номер «Европейки», дрянной и грязный, с клопами и крысами, — это «Европейская»! — хотя и дорогой. Но что ж делать! лучшие отданы иностранцам. Этот грязный номер, с тусклым светом, серыми, в пятнах, обоями и двумя широчайшими постелями, как-то гармонировал с мерзостными признаниями Чапыгина. Пришел он какой-то взвинченный, взволнованный — и какой-то скверный. Старик — за шестьдесят, — он тщательно бреет голову, сбрил усы и бороду — чтобы «помолодеть». Года полтора <назад>, на пленуме крестьянских писателей, он произвел на меня плохое впечатление: как-то похабно-сластолюбиво посматривает на девочек, на грязном пальце с ужасающими ногтями — перстенек с «брильянтом», бархатная широкая блуза, — а сам корявый, морщинистый, желтый, подержанный. Пришел он, чтобы «предупредить» меня против Игоря Поступальского, который «роет» против него. Из рассказа выяснилось, что у Поступальского молодая жена. Денег у Поступальского мало. А ей хочется и чулочки шелковые носить, и платье по моде, и кутнуть. Жили они в Доме литераторов — на Карповке. Молодой, но бедный писатель и молодая, жаждущая наслаждений — жена, и старый холостой, но богатый писатель, «богатый старичок», как сказал о себе Чапыгин. Он и «увлек» женщину. «Отбил» ее у него, — как выразился Чапыгин. Отбил деньгами, зная, что она его не любит. «Она безумно любит его, — говорит Чапыгин. — Но я — старичок богатый, и ей жить со мной выгодно, пока у меня есть деньги. Ну — и того...» Она любит молодого, но бедного мужа, кабинетного ученого, но уходит к «богатому старичку», который дает ей деньги. Старая история — паскудная и тогда, когда совершается купчиком, и когда совершается «крестьянским писателем» Чапыгиным. Так вот, он ждет мести со стороны Поступальского. Поступальский хочет-де объявить его, Чапыгина, кулацким писателем. Поступальский где-то написал о нем, или хочет написать о нем, — так вот я, Полонский, должен это иметь в виду — и не верить Поступальскому.
В рассказе была непередаваемая мерзость его самодовольства. Хотя он и говорит о себе как о «богатом старичке», — но самодовольное, блудливое какое-то чувство сквозило в глазах и паскудной улыбке, когда он мне рассказывал это.
Что он «кулацкий писатель» с мистическим налетом — это бесспорно.