Под самое утро задремал, но уши прислушивались и не дремали. Вдруг они уловили слабый звук. Вот он повторился откуда-то издалека. Ближе, прислушиваюсь. «Лешенькэ, Лешенькэ!» Я вскочил с кровати и бросился на улицу. В отдалении стояла обнаженная фигура, еле различимая в серости последнего часа ночи. Я к фигуре. «Лешенькэ! Лешенькэ!» – слабо, дрожа всем телом, взывала она. На дворе шел снег. Я схватил Мансура за руки:
– Что с тобой? Что с тобой?
– Тундрум умирал. Тундрум, – стуча зубами, дрожа всем телом, ответил он.
Я буквально на плечах втащил его в дом. Мансур был гол, мокрые кальсоны болтались на одной ноге. Я достал из заначки бутылку спирта, растер им все его дрожащее тело жесткой мочалкой докрасна, налил кружку почти неразбавленного и влил ему в глотку.
– Тундрум умирал! Тундрум!
Закутав его всем, чем мог, прошуровав печку и засыпав в нее ведро угля, я налил себе и выпил. Мансур крепко спал, рассветало. Когда стало светлей, я пошел по шпалам в сторону Предшахтной. Затянутые тонким льдом кюветы зияли проломами, обозначая скорбный путь бедного Гулямчика: он соображал, что по шпалам – смерть.
А вот лежат мокрые брюки, есть улов. Вот ремень. Дальше – рубаха, еще дальше – пиджак, все насквозь мокрое. В кармане – деньги, документы. А вот бушлат и дальше шапка, вроде весь гардероб на месте. Плавая по кюветам, Гулям скидывал с себя намокшую одежду и, может быть, благодаря этому добрался до водокачки. Я принес весь улов и развесил его сушить у жаркой печи. Так «тундрум» умирал – Мансур Гулям Бей Взады Оглы! Так я его прозвал, и имя это вошло в летопись тех лет.