Я всегда стремился работать ночным. Ночью во всей больнице только я и санитар; вызываю врача в самых крайних случаях, когда сам не могу справиться. Ночами много работы и нет суеты. Перед тем как принять смену вечером, я всегда заходил к ребятам в амбулаторию «посвистеть», что по-лагерному – потрепаться.
Принял дежурство. Всегдашние вечерние процедуры: уколы, вливания, раздача лекарства по назначению врача, ужин. Тяжелые больные, приступы, жалобы, поступление новых больных. Ночь, как все ночи. Часа в два приносят в одеяле из барака больного, кладут на топчан в ординаторской, разворачивают. На топчане в тяжелейшем состоянии тот старик, которого я видел вечером на приеме и которому Казанцев приказал дать термопсис (водичка от кашля). Сколько я ни бился, что ни делал, старик на топчане предал дух свой Богу. Отнесли его в холодную каморку до утра.
Я тут же сел и написал оперу от имени старика жалобу на доктора, не потрудившегося даже пощупать пульс больного, еле стоявшего на ногах и просившего о помощи. Все это я изложил корявым дрожащим почерком, прося у опера защиты и помощи, упомянув, что вся надежда на справедливость с его стороны, так как он на то и поставлен. Письмо получилось взволнованное и отчаянное, взывающее к милосердию. Фамилия, имя и отчество, как положено, «серия и номер», статья и срок того старика, барак номер, дата того вечера.
В зоне всегда висит почтовый ящик, на котором написано «Оперуполномоченный». Сейчас самая трудная задача – опустить письмо в этот ящик, чтобы никто не увидел, иначе тебя сочтут за стукача, потом поди докажи. Спасла вьюга, заполярная вьюга: ни зги не видно, метет с присвистом. Бушлат, шапку – и, согнувшись в три погибели, быстрее к ящику. Запихнул в него письмо, а у самого такое ощущение, что обеими руками в теплое дерьмо влез. Сам себе омерзителен, что прикоснулся к этой сучьей падали. Но как иначе поступить, как избавиться от мерзавца, как его обезвредить? Так я успокаивал себя всю ночь до утра, но камень тянул и давил душу.
Утром, как правило, придя в зону, опер открывает своим ключом свой же ящичек, вытаскивает из него ночной улов. Это его жизнь, пища и воздух. Стукачи по кабинетам не ходят: опер бережет свои кадры, – стукачи делают свое гнусное дело тайно, через разные каналы, в том числе и через ящичек.
Прибегает утром, когда я еще не сдал дежурство, дневальный опера и спрашивает меня: «У тебя такой-то?» – и называет фамилию старика.
– У меня. А что?
– Да его «кум» вызывает!
– Скажи своему «куму», что старик в ночь сию помер от сердечного приступа, вон в чулане лежит. Хошь покажу?
Дневальный убежал докладывать. Ну, думаю, что же дальше будет? Получив сигнал от старика, опер обязан реагировать. Старик-то не знает, что Казанцев – стукач. Опер вызывает к себе старика, а старик мертв! Старик в письме предупреждает опера, что он сильно болен, а, мол, доктору наплевать. Опер олицетворяет собой великие принципы гуманизма, стоит на страже их осуществления. Он – наш маленький «отец», он «кум», он наш «крестный папочка»! Правда, купель, в которую он норовит окунуть, не со святой водой, а кровь со слезами, но и в крови искупать необходимо гуманно и с состраданием во имя счастья грядущего поколения и в назидание теперешнему. Узнав о том, что старичок помер, а коль он написал, то его можно было бы в стукачи вербануть, опер рассвирепел. Свирепость его подогрела «матушка-игуменья», которая, надо сказать по совести, хоть и была женой оперуполномоченного, но терпеть не могла стукачей, а про Казанцева знала все. Казанцев был снят на общие работы без права работать врачом. Это моя единственная подлость, за которую я себя долго казнил.