Все шло хорошо. Было еще бедновато. Ходили мы все кто в чем попало. У меня почему-то были немецкие ботинки на толстой подошве, подбитые гвоздями с такими шляпками, — ну точно такие, как рисовали в карикатурах немецкие сапоги. Другого ничего нельзя было купить. Все было хорошо, но когда я шел по мраморному полу по Андреевской церкви, песчинки трещали. Это было очень неприятно: шум от моих шагов, от этих башмаков был на всю церковь.
На какие-то службы мы ходили обязательно. В Андреевской церкви мы не часто были, в основном ходили во Владимирский собор в субботу, в воскресенье на литургию, и в какой-то день (четверг вечером, кажется) на акафист. А после литургии в воскресенье я не ходил на обед, а шел дальше, дальше, дальше, и минут через пятьдесят оказывался около Лавры, обходил пещеры те и другие тихонечко в одиночку и возвращался часам к трем в Семинарию. Это было очень приятно, а что без обеда оставался, это не так уж было важно.
Хорошие времена были. Там мне очень нравилось и как-то я наконец почувствовал себя в своей среде. Если я раньше был замкнутый, молчаливый, потому что ни в семье у нас разговоров не получалось, ни так, то тут у нас дружный, хороший класс был в общем, и как-то понемножку я совсем растаял, разговаривал, даже разболтался. И понял еще одну вещь: если не хочешь, чтобы над тобою смеялись, надо самому себя выставить в идиотски-смешном виде, осмеять себя, и у людей не будет ни желания, ни возможности тебя осмеять. Срабатывало прекрасно. Никто мне не говорил никаких глупостей, никогда никто надо мной не смеялся.
Учеба шла хорошо, полные пятерки и т. д. И все было бы прекрасно, если бы не 1952 год, год окончания Семинарии.