Дня через два мы поехали с мамой в Москву. Я покидала город с заклеенными накрест бумагой стеклами окон, мешками с песком у витрин магазинов, плохо одетой публикой, состоящей из женщин, детей и военных. Улицы были грязны, в магазинах пусто. Мы вышли из метро у гостиницы «Москва» и стали подниматься по улице Горького, и я увидела нарядную публику, женщин в ярких шелковых платьях, детей в колясках (до войны их не было), нарядные витрины магазинов, шумное уличное движение, даже милиция в новенькой белоснежной форме. Все куда-то спешили, у всех была своя жизнь, только не у меня. Мы шли к приемной Калинина попросить милости, прописаться временно в Москве, объяснить, что я отбыла наказание, мне присужденное, и теперь опять хочу учиться в Университете.
Итак, я свободна, но не та, что была раньше. Я еще должна попросить милости, чтобы разрешили учиться. Казалось бы, это так невинно — учиться. Ведь приезжают же на учебу иногородние студенты в Москву. Теперь мне, не имеющей права жить в Москве, можно было бы воспользоваться хотя бы заочной учебой. Но нет. Вчера уже приходил участковый милиционер и (правда вежливо, мама заранее сказала ему, что приедет дочь на короткое время) предупредил, что срок истекает. Мама тут же обратилась к районному начальнику МГБ, и он разрешил продлить срок, пока я не определюсь на работу, разумеется, в отъезд. А я надеялась учиться в своем Университете. Я ведь мечтала об этом все годы. Может быть, Калинин поможет? В приемной всесоюзного старосты нас ожидала очередь человек в 500. Это были самые разные люди, приехавшие со всех сторон, а также москвичи, как и я.
Во время четырехчасового ожидания в очереди мама старалась развлечь меня разговорами, рассказывала о своей работе, обращала внимание на модную одежду женщин. Я сидела ко всему безучастная. Она это видела и старалась еще больше отвлечь меня, а я только огрызалась, понимая, что доставляю ей боль. Она вся горела любовью ко мне, а я видела, что все это не то, что нужно, дело безнадежное. Во мне все замерло, и начала зреть та ужасная болезнь, психическая, но тогда я этого не понимала. Любовь ее делала меня еще более несчастной, обездоленной, никому не нужной, выброшенной из жизни. Я начала понимать, что эта обездоленность — навсегда, «навечно» и что все мучения в той жизни, в лагере, были напрасны. Надо было кончать сразу! Но вот наступила наша очередь. Мы вошли в комнату, где сидели несколько человек, которые на нашу робкую, неуверенную и ничем не подкрепленную просьбу ответили так, как я привыкла слышать все эти годы. Теми же словами, тем же тоном, с теми же жестами. Перед ними была бывшая заключенная (еще тогда не реабилитированная, и Сталин был жив), следовательно, враг, который понес заслуженное наказание. «Ничем помочь вам не можем, вам нужно как можно скорее покинуть Москву».