Однажды мы с Введенским сидели одни в профессорской и беседовали о философских вопросах. Коснувшись моего учения о непосредственном восприятии внешнего мира, Введенский сказал, что это мое учение есть своего рода «одержимость». Эту психологию моего мышления я отпарировал не менее жестоким объяснением кантианского субъективизма, проповедуемого Введенским. Зная, что Введенского считают больным табесом, и наблюдая ослабление у него мускульного чувства, выражавшееся между прочим в том, что он с трудом и большою осторожностью спускался с лестницы, я сказал: «А кантианское учение, будто мы в сознании имеем дело только со своими субъективными представлениями, свойственно паралитикам, которые утратили живое общение с внешним миром».
Моя резкость нисколько не ухудшила наших личных отношений. На заседаниях Философского Общества, когда я выступал с докладом или когда читались доклады обо мне, Введенский называл меня своим талантливым учеником; он говорил иногда, что я занимаю в русской философии место, равное положению Соловьева. Тем не менее звание профессора философии Петербургского университета было мною получено очень поздно, только уже во время войны в феврале 1916 г. Правда, до этого времени мною был получен ряд предложений кафедры из других городов, но все их мне приходилось отклонять вследствие обстоятельств моей семейной жизни. Моя жена была помощницею своей матери в ведении дел гимназии.
Ввиду семейных традиций и возрастающего значения гимназии бросить это дело было нельзя и потому наша семья не могла переехать из Петербурга. Еще до защиты магистерской диссертации Введенский предлагал мне устроить меня на кафедру в Варшавском университете, однако я отказался не только в силу семейных условий, а также и потому, что считал положение лица с полупольским происхождением, но решительно русским национальным сознанием особенно трудным в варшавском обществе.