С этого вечера Добролюбов сделался молчалив; он покорно выпивал бульон, когда я ему подавала, больше лежал с закрытыми глазами; откроет их, поглядит на меня и опять закроет. Но слух у него сделался чрезвычайно тонок; как бы тихо я ни сказала что-нибудь человеку - он все слышал и просил меня не говорить шепотом. За три дня до его смерти, я заметила, что он начал не так внятно произносить слова. Я сообщила это доктору, и тот, желая удостовериться, не началась ли уже агония, тихонько вошел в комнату; но только что он приблизился к изголовью, Добролюбов открыл глаза и спросил: "Кто вошел?"
Я должна была солгать, что никого нет... На другой день не было уже сомнения, что агония началась: умирающий дышал тяжело, нижняя челюсть ослабела; он то высылал меня от себя, то снова посылал за мной человека. Желая мне что-то сказать, он произнес несколько слов так невнятно, что я должна была нагнуться близко к нему, и он, печально смотря на меня, спросил:
- Неужели я так уже плохо говорю?.. Можете меня спокойно выслушать?
- Могу, - отвечала я.
- Поручаю вам моих братьев... Не позволяйте им тратить на глупости денег... проще и дешевле похороните меня.
- Вам трудно говорить, потом доскажете, - заметила я, видя его усилия говорить громче.
- Завтра будет еще трудней, - отвечал он. - Положите мне руку на голову! Вы для меня делали то, что только могла делать одна моя мать. - И он замолк...