Очередную расправу с ненасытным интересом к движению жизни и жаждой включиться в ее ход я переносила трудно.
Вова прямодушно напомнил еще раз о социальном климате. Для «чистых» жизнь назначалась одна, для «нечистых» — иная. Удивительно, что это так навсегда.
Я в самом деле не винила друга детства. Но «окаянной выносливости» где-то надо было брать силы. Они же не возникали сами собой!
Происшедшим я поделилась с Борисом:
«Так-то обстоят дела с твоей проповедью о „социальной полноценности“». Борис не сдавался:
«Может, тут пошутил Голсуорси? Но проблема „Флер — Джон“ — никак не социальная. Так при чем же тут обречен ность? — защищал „сегодняшний“ день Борис. — И если тут не Голсуорси, то, думаю, что только обаяние детства, память, отсвет салютов и голые нервы заставили тебя услышать в звяканье оловянного солдатика голос страны и народа, приняв частное за типичное…»
Микуньский Дом культуры, украшенный картинами, горельефами, скульптурами Бориса (все было сделано им одним), наконец открылся. Поселковое начальство решило организовать при нем музыкальный и театральный коллективы. Для вокального из Княж-Погоста пригласили Дмитрия Караяниди. Для театрального — Анну Абрамовну Берзинь, жену Бруно Ясенского.
Умевшая быть беспощадной и язвительной, Анна Абрамовна многое презирала, жила с каким-то душевным отчаянием, даже вызовом. Опекая кого-нибудь, становилась нежной, исполненной участия, как это было с обаятельным, добрым и удивительно славным Сашенькой Жолондзем, которого она пригласила к себе в коллектив.
Анна Абрамовна пришла ко мне:
— Если будете играть у меня в спектаклях — соглашусь вести здесь театральный коллектив. Ну?
Времени у меня на это не было. Желания — тоже. Она уговаривала.
— Специально для вас найдем что-нибудь интересное. Ну, чем мне вас соблазнить? Хотите, кофточку свяжу? Научилась и делаю это неплохо, — добавила она с грубоватой шутливостью.
— Разве что за это… — поддержала я предложенный тон. — Ладно. Для начала. Однажды.
— Может, у вас есть что-нибудь готовое на открытие?
У меня лежала вырезанная из газеты поэма Геслера «Говорит мать». Выучить ее ничего не стоило. Анне Абрамовне идея пришлась по душе: «Прекрасно. Учтите. Включаю в программу».
А с Дмитрием нас связывали многолетнее приятие друг друга, дружба вчетвером: наша певица Инна, он. Колюшка и я.
В Баку, где он жил до ареста, Дима не стал возвращаться. Семья не сложилась. Если бы не сияющие, распахнутые глаза и умение самозабвенно рассмеяться чьей-то остроте, этого смуглого красивого человека можно было бы считать крайне скупым на проявление каких бы то ни было чувств. Я была рада его участившимся приездам сюда. Он был первоклассным пианистом. Музыка и была его главной страстью. Особенно он любил Рахманинова и Шопена. После занятий, в ожидании поезда на Княж-Погост, он часто играл для себя. Я заходила послушать эти концерты без публики. Тайга, поселок, хмурое небо над ним «гляделись» после этого иначе.
На концерте, в день открытия Дома культуры, у меня, два года не выходившей на сцену, подкашивались ноги. Почти в беспамятстве я начала читать:
У меня был сын,
маленький сын.
Золото нив,
небесная синь
и красные маки в зеленых полях
отражались в веселых его глазах.
Цвета спелого колоса были
у мальчика волосы.
Он в кроватке сидит, хлопочет.
Ручки тянутся к солнцу,
достать его хочет.
«Погоди, мой сынок,
— пела мальчику я,
— подрастешь — вся вселенная будет твоя…»
Я читала о том, как взрывом бомбы сын был убит, как родился второй, которого мать поклялась в этот раз не отдать войне, призывая к тому и других. Услышала захватывающую дух тишину, воцарившуюся в зале. Мне бурно аплодировали. Вызывали много раз. Что-то было сброшено, отдано, а забытое чувство высоты и полета куда-то еще несло.
У выхода со сцены Дмитрий меня задержал. Его глухой голос, взгляд многое сказали сами за себя. И я, наверное, ждала слов, подобных тем, что услышала:
— Сколько в вас сценического темперамента, сколько огня!..