Только летом 1948 года мы получили направление на лагпункт Ракпас, где находился Александр Осипович.
Мы давно не виделись. В жизни многое изменилось. Я очень хотела, чтобы не слишком общительный Коля понравился Александру Осиповичу.
От помещения КВЧ фанерной перегородкой Александром Осиповичем был отвоеван чулан — полоска для одиночества. Возле уродливого оконца стоял маленький, сколоченный из досок столик. В темном углу ютился топчан. На небольшой печурке, обогревавшей убогое жилье, победно дымился черный кофе, присылаемый с воли женой Ольгой Петровной Улицкой. Александр Осипович выглядел постаревшим и нездоровым.
Как всегда, вокруг него было множество самых разных людей. Приходили, прибегали, просили уделить им время. Прехорошенькая с фарфоровым личиком Мотя (Мотылек) держалась в стороне.
Я со сцены для Александра Осиповича предстала как сваха в «Хорошем конце» Чехова и как исполнительница рассказа «Династия», который читала от лица старой железнодорожницы.
— Удивила ты меня чрезвычайно, — заключил он. — Неожиданно. И — талантливо.
И, как всегда, — ширь вопросов и тем. От интереса к тому, что с Юриком, со здоровьем, до того, что пароход, на котором он и мы очутились, отклонился от курса на весь разворот градусов.
Он дал мне прочесть журнал «Звенья» — сборник материалов и документов по истории литературы, искусства и общественной мысли XIX века, в котором указал на статью Пиксанова «Дворянская реакция на декабристов».
Мне впервые открылся новый план трагизма этих жизней. Отношение отцов к поступкам сыновей, дворянские представления о чести, искреннее раскаяние декабристов, их настоятельная потребность объясниться с царем — все это лавиной обрушилось на меня и ошеломило. Нестерпимо мощная иллюзия, когда чувствуешь, что история оживает, превращаясь в лично всех касающийся урок. Подступ к зрелости, толкающий к деянию, поступку.
В одном разговоре я сослалась на термин Чернышевского, употребила его как аргумент в споре:
— Есть же «новые люди» как достижение истории.
— Не можешь ли ты мне объяснить, что это такое — «новый человек»? — усмехнулся Александр Осипович.
Вроде бы и могла, была еще не согласна с насмешливой улыбкой, но ирония уже внесла поправку: «Действительно, — осеклась я, — „классический“, вечный человек всегда жил и мучился, умел или не умел быть достойным себя».
В один из вечеров вохра не стала нас разгонять, и мы засиделись в дощатом закутке Александра Осиповича до утра. Стояла белая июньская ночь. Он читал нам «Трех сестер». Читал так, как мог только он — прибавив к Чехову себя самого и все наши страдания тоже.
Потрясенные, как будто впервые, мы слушали:
— «Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь: О милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!»
Свежий утренний ветерок сотрясал тонюсенькие стволы посаженных на Ракпасе подростков-березок. И так же знобило душу.
Неразъясненные догадки про бытие, едва постигнутые чувством, космически интимно звучали в искусстве? Что же оно? И где границы между ним и жизнью?