В театральном бараке стоял ровный гул обыденной жизни. Открылась входная дверь. Со свистом ворвался зимний холод. Вошел незнакомый человек в повидавшей виды шинели. Шумно и весело поприветствовал:
— Здравствуйте, товарищи! А где тут можно увидеть Тамару Петкевич?
— Я.
— Здравствуйте! Вот вам письмо от Александра Осиповича. А я — Борис Маевский.
Я с любопытством смотрела на того, с кем уже обменивалась письмами, не будучи знакомой, о ком так много слышала и знала из писем Александра Осиповича.
— Привет, Коля.
— Здравствуй, Борис.
По встречам в Ракпасе, куда ТЭК выезжал ранее, они уже знали друг друга.
Покрытый чистой тряпочкой чемодан, стоявший на Колином топчане, заменял нам стол.
— Мы ужинаем. Присаживайся к нам.
— Есть чай? Это славно. На улице холодища.
Борис осмотрел барак:
— А у вас тут совсем неплохо. Рассказывайте, как живете. Чего такого готовите?
Через несколько минут мы уже разговаривали как стародавние знакомые.
Лицо у Бориса мальчишеское. А взгляд — человека, умудренного опытом. Умен. Все знает. Литературные новинки? Ради Бога! Музыка? Пожалуйста. Сам играет на пианино. Театр? До войны был в труппе ЦТСА в Москве. Поэзия? Тут речь пересыпалась именами, коих я и вовсе не слыхивала. К тому же он и сам пишет стихи. Александр Осипович прав: «Талантов — тьма! Даже слишком много!»
Разговор задержался на Эренбурге. Недавно я прочла «Бурю». Мне нравилась Мадо. Борис заспорил, начал нападать. Я стушевалась. Даже в манере спора у Бориса ощущался блеск. Я этим искусством не владела. И здесь все упущено! Все теперь недостижимо, и отчего-то тревожно.
— А относительно вас… — сказал вдруг Борис. — Такой вас и представлял. С внешностью только ляпсус. Слишком красивая. Это ни к чему.
Он был самоуверен. Держался с бравадой. Не знаю, почему, но первое, что я ощущала в людях, была их бесприютность. Была она и в нем.
Пришедшее вскоре после его отъезда письмо, казалось, начисто опровергало это впечатление, однако не ушло:
Письмо про чужое
Наша жизнь должна быть сочиненным нами романом.
Г. Нотис
Ну что ж, пройдем, пожалуй, мимо,
В толпе друг друга не узнав.
Забудем день неповторимый
И не нарушим липкость сна.
Пусть в кровь чужие губы раня,
Разменной нежностью бренча,
В чужих домах нас боль застанет,
Рассвет услышит, как кричат,
Как плачут две большие птицы,
Томясь от страусовой лжи —
От жадной, юной небылицы,
Бездарно розданной чужим.
Нет, мы не скажем, что ошиблись,
Смешав в труднейшем из искусств
Удушье чувственнейших мыслей
И холодок умнейших чувств.
Пожалуй, честности не хватит
Признаться с горькой, едкой силой,
Что в гонке «творческих зачатий»
На жизнь нас явно не хватило.
Что воля к счастью, к муке крестной
Дотлела в сером, умном штрафе,
Ушла в крылатость рифм и жестов
Из двух наземных биографий.
Захлопнув смехом двери в ад,
Сочтемся фальшью. В чье-то ухо
Шепнете вы: «Забавный фат..;»
Я буркну: «Яркая толстуха».
И злой, заученный восторг
Расплескивая в чьи-то ночи,
Тоску и муть вот этих строк
Никто запомнить не захочет.
И будет все оллрайт! О'кэй!
Не злитесь. Плюшка. Я измучен,
Да, в вашей маленькой руке
Сюжет до слез благополучен.
Б. М.