Но прежде, чем перейти к событиям, развернувшимся в течение более чем десяти лет, столь катастрофическим как для моей личной судьбы, так и, главное, для судьбы несчастного Отдела рукописей, должна сказать, что психологически (как выяснилось, практически тоже) я была к ним совершенно не готова, — и объяснить почему.
В начале 70-х годов происходило активное наступление властей на общество. Шли известные всем аресты, насильственные высылки из страны. В январе 1974 года исключили из Союза писателей Лидию Чуковскую, в марте — Войновича. Угрожала скорая высылка Галичу. Я уж не говорю о таком событии, как выдворение из страны Солженицына. Тем не менее действия, демонстрировавшие судорожную и злобную реакцию власти на все растущее и прорывавшееся наружу общественное недовольство, плохо связывались в сознании с жизнью каждого из нас, обычных советских граждан. А мы с мужем принадлежали к наиболее благополучному в то время слою советской интеллигенции. Павлик работал в одном из ведущих институтов Академии наук — Институте химической физики. Он уже давно отошел от прежней своей тематики, связанной с ядерным оружием, но и нынешние его занятия щедро финансировались государством. С этой стороны проблем не было. Докторская его зарплата и моя кандидатская по нормам того времени вполне обеспечивали потребности нашей семьи. Правда, у нас, в отличие от большинства друзей, не было полагавшегося «джентльменского набора»: ни машины, ни дачи. Но причина заключалась только в нежелании Павлика заниматься и тем и другим. Ему, как лауреату, несколько раз предлагали и машину, и участок - но он всякий раз отказывался, и его в этом поддерживали наши уже взрослые дети. Но дело не в бытовых частностях. Главное состояло в ощущении полного делового и семейного комфорта, привычной вписанности в систему — ощущении, которое за годы, прошедшие со сталинских времен, при сравнительно мягком режиме, прекрасно сочеталось со столь же привычным отвращением к самой системе.
«Времена не выбирают», — сказал за всех нас поэт, подобно нам не конфликтовавший с властью, а просто, не обращая на нее внимания, воспевавший свой личный мир и радость жизни в нем. Живя в недостойных условиях, которые — мы не сомневались! — на нашем веку не изменятся, главным было, вопреки этим условиям, делать возможное в них, достойное человека дело. Тогда достигался мир с самим собой.
Благодаря своей должности, положению в библиотеке и партийным обязанностям, я была прочно вписана в систему. До тех пор, пока к тому, что мы делали, не начали присматриваться со злонамеренными целями, не могло быть сомнений в том, что я являюсь одним из доверенных лиц власти. И это, как ни кажется теперь странным, меня нисколько не смущало. О том, какое значение власть придавала документальным источникам, свидетельствует уже то, что большую часть советских лет они находились под контролем спецслужб. И хотя к 70-м годам это уже было не так, сам факт руководства архивным учреждением означал высшее доверие. Тем более — руководство таким открытым архивом, как Отдел рукописей Национальной библиотеки, по самому своему положению доступный исследователям, и в их числе многим иностранцам.
Доказательством такого доверия являлось и мое положение в высшем архивном ведомстве страны — Главном архивном управлении (ГАУ) при Совете Министров СССР. Я была одним из влиятельных членов Междуведомственного совета, созданного при нем в 60-х годах, возглавляла коллективную подготовку к печати некоторых из публиковавшихся тогда «Методических рекомендаций» — нормативных документов по комплектованию и научному описанию документальных материалов.