К концу первого дня в карантине я совсем ослаб плотью. Меня стало знобить. Несмотря на жару, зуб на зуб не попадал. Появилось страшное головокружение. Замелькали мотыльки перед глазами. К вечеру принесли каждому по небольшой «пайке» хлеба и раздали по пол миски какой-то совсем жидкой баланды.
— Котлы помыли и помои с барского плеча прислали! — протестовали урки.
Я одним глотком проглотил хлеб, но, когда попробовал запить баландой, едва удержался, чтобы не выбросить все содержимое желудка. Сидел на полу весь облитый холодным липким потом, держась за живот, стараясь руками задержать то, что неудержимо поднималось к горлу.
Мне кажется, что я тихо, по-собачьему, подскуливал. Мне казалось, что я отравлен каким-то смертельным ядом, и особенно жутким казалось отсутствие верного, доброго Франца. Мне казалось, что я слышу откуда-то его тихий, соболезнующий голос:
— Oh, Herr Oberleutnant! Herr Oberleutnant! — как он, вероятно, раньше говорил своему господину «генерал-лейтенанту». И мне становилось легче.
Невероятным усилием я задержал в себе съеденный хлеб и заснул, свернувшись клубочком, как бездомный, облезлый щенок.
Блатные безобразничали. Скандалили. Дрались между собой и били контриков. Меня никто не замечал. Я был «обсосан» до косточек, и никто больше не бросал алчного взгляда на мое «имущество». Шишом в кармане и моей душой никого я привлечь не мог, но мое моральное состояние было близко к полному отчаянию. Миллионы клопов. Грязь. Вонючая, влажная жара. Голод и привязавшиеся ко мне мотыльки, порхающие в глазах. Неизвестность. Из разговоров я понял, что, кто останется в окрестностях Мариинска, может надеяться на сносную «житуху». Кто останется в самом Марраспреде — кум королю и брат солнцу. Но существуют и другие возможности, страшные возможности, и вот туда-то обычно и отправляют «по»58».