До субботы останавливаемся у знакомых. Это русско-чешская семья. Он - художник-график, она - сестра знаменитого в свое время основоположника футуризма Давида Бурлюка, того самого, который когда-то посвящал молодого бунтаря Маяковского в тайны непривычной для русского уха скандовки грубого стиха.
Бурлюк живет в Америке. Как-то он навестил меня со своей женой, и я увидел хитрого, прожженного всеми горнилами 70-летнего старика, юркого, суетливого. Глаза у него смеющегося озорного подростка, они обшаривают вас со всех сторон и оценивают быстро и безошибочно во всех измерениях. Бурлюк сидит за столом в столовой и с аппетитом ест гуся. Он все хвалит, всем доволен. «Давид Давидыч, скажите на милость - ну к чему это вы тогда с Маяковским разводили все эти желтые кофты, бубновые валеты и прочую мерехлюндию? Какой смысл был во всем этом?» Бурлюк, дожевывая что-то, вытирает рот салфеткой и, лукаво прищурив смешливые глаза, выпаливает: «Жить-то надо было, Николай Андреевич. Русскому обществу тогда скучно было - вот мы и выдумывали что-нибудь новенькое. Старое-то надоело». Хитрый дядя, думаю, смотря на Бурлюка. Раньше бы он этого не сказал, а теперь, на восьмом десятке, пожалуй, все можно. Бурлюк рассказывает, как они с женой путешествовали по СССР, как были гостями советского правительства. Показываю ему картины, читаю стихи и очерк о Шолохове. Он все хвалит, со всем соглашается. Вообще интересно было посмотреть на этот осколок начала XX столетия, бывшего бунтаря и прожигу. От прежнего Бурлюка не осталось ничего…
Побродив два дня по Праге, в назначенное время мы явились на виллу Конева. В вестибюле нас остановили, и какой-то арапистый мужик, представившийся заместителем посла, заявил, что к Шолохову идти нельзя - его ждут на телестудии.
- Хорошо, мы будем ждать Михаила Александровича здесь, - сказал я. - Мы приглашены. Я должен передать ему вот этот портсигар.
- Знаю, но он не должен вас видеть - мы потом не доставим его на телестудию. А портсигар передайте зятю, секретарю или шоферу.
- Нет! Эту вещь я могу передать только лично. К тому же заявляю, что буду ждать Шолохова здесь хоть на пороге. Приедет же он сюда в конце концов!..
Видя, что мы настроены решительно, заместитель посла Клочко разрешил нам пройти в салон, где мы встретились с Шолоховым два дня назад. Следом за нами вошли Клочко, секретарь Шолохова Федор Федорович Шахмагонов, тип суровый, неприступный и крайне несимпатичный, потом шофер Шолохова Федя Пономарев и Володя Митрофанов, зять писателя. Шахмагонов недружелюбно посмотрел на меня и закурил папиросу.
- Как же, я вас знаю - вы Келин. Это вы в вашем последнем письме писали, что пили воду из Дона, как причастие… Как же, читал… - затягиваясь дымом и исподлобья поглядывая на меня, заговорил этот человек, не знаю, каким путем попавший к Шолохову. Вид у него был, судя по атлетической фигуре и основательным физическим качествам, далеко не секретарский.
- А я вас не видел в Вешках, Федор Федорович.
- Да я там редко бываю - наездами. Больше живу в Москве. Ну, думаю, секретарь…
Федя Пономарев все время держался около меня, и я спросил его:
- Федя, вы казак?
- Да, вешенский.
- А эти? - Я показал глазами на Шахмагонова и Клочко. Федя молча отрицательно сделал знак головой - какие, мол, казаки! Клочко тем временем куда-то исчез, потом возвратился и, довольно отдуваясь, заявил:
- Ну, слава Богу, наконец-то Михаил Александрович уехал! Я вскакиваю и, смотря на него в упор, почти кричу:
- А знаете, Валентин Федосеевич, что это бесчеловечно и гнусно с вашей стороны!
- Да успокойтесь - Шолохов тут не в последний раз. Даю слово казака, что летом привезу его к вам в Желив. А Михаил Александрович ни о чем не знает. Он даже не подозревал, что вы здесь…
Прощаясь с Шахмагоновым, я все-таки высказал и ему:
- А вы совершенно бессердечный человек, Федор Федорович. Вы даже представить себе не можете, какую боль вы нам причинили, расстроив сговоренную встречу с Михаилом Александровичем.
- Я привык ко всему, и на меня никакие чувства уже не действуют, - ответил Шахмагонов, мрачно глядя на меня и нетерпеливо ожидая, когда, наконец, мы уйдем…
На вилле гаснут огни. Притихшей ночной Прагой мы выбираемся за город. Отъехав от Праги километров пятьдесят, спрашиваю Олю, куда она дела портфель с моими сокровенными записками, письмами, тетрадями, и холодею, узнав, что в суматохе портфель забыл в вестибюле виллы. А там в одном из писем мой закадычный дружок пишет: «Не удивляйся Шолохову, что не пишет тебе и не кидается тебе на шею. Он сам, бедняга, сидит на кобыле задом наперед и держится за хвост, чтобы не упасть… Пойми это»… И вот портфель с подобными письмами лежит теперь в вилле ЦК партии…
Повернув машину, молча гоню ее обратно. В час ночи подъезжаем к освещенному зданию. Лакей в белом, на нашу просьбу принести забытый портфель, говорит:
- А я его спрятал. Подождите, сейчас принесу. Чешские писатели и журналисты пьют, а я уже три ночи не спал…
В 1960 году, во второй мой приезд в Вешенскую, Михаил Александрович посетовал, что мы не встретились в Праге, и сказал мне, что ничего не знал тогда о нашем визите.
…Моя жизнь уже идет к концу. Уходя с любимой мною земли, оставлю здесь только сумбурные воспоминания да терпкие песни о Родине. Годы ничего не изменили в моем отношении к ней, и я уйду с затаенной мечтой, что настанет время, когда на карте Европы снова загорится неугасимым пламенем дорогое для меня имя - Россия…