14 июля
Юра с Колькой дежурили всю ночь: топили коптильню и развешивали вялиться злополучную телятину. А на рассвете Юра застрелил из ружья утку (чем разбудил нас с Геной). Пока мы совершали утренний туалет, он успел не только ощипать ее, но и сварить с нею лапшу (прибавив туда вчерашнего бекаса). Сеет мелкий противный дождь, но на выселки идти все равно надо: Саня там один и у него много образцов.
Пришли вместе с Геной к Сане на выселки, но работать там невозможно: сквозь эту водяную пыль ничего не видно, а потому, набив рюкзаки образцами, втроем двинулись в основной лагерь. По дороге я развлекал ребят, пересказывая откровения Евсеича.
— Так ты говоришь, он в Эльгене служил? — встрепенулся Саня, когда я стал пересказывать амурные похождения деда в женском лагере, — очень интересно!.. Надо будет ему как-нибудь поднести стопку побольше да осторожненько порасспросить, не знавал ли он в те прекрасные времена зэка Болдырева, знаменитого русского минералога? Единственного зэка-мужчину на весь женский лагерь, истопника в бане...
— Мужчину-зэка в женском лагере? — вытаращив от удивления глаза, переспросил Гена. — Да еще и работающего к тому же в бане?.. Женской, разумеется?..
— И-и, Гена, — смеется Саня, — в те поры каких только чудес и нелепиц здесь, на Колыме, не было... Может, это была шутка какого-нибудь игривого начальника: нате, дескать, вам, бабы, одного мужичка на развод, старичка-профессора из Петербурга!.. А может, и тонкий изуверский смысл какой, кто же теперь это узнает? Но только доподлинно я знаю, что он там сидел, один из крупнейших минералогов мира, профессор, почетный член нескольких европейских академий...
— За это, может, и посадили? — предположил я.
— Может, и за это, а может, и еще за что, тогда с этим просто было. Ну вот, а в прежние времена здешние экспедиции рабочих с собой не везли. В лагерях набирали. Бывало даже так: один начальник отряда вольный, а все прочие — зэки.
— Интересное слово какое — зэк, заключенный, — задумчиво произнес Гена, — чувствуете смысл: за ключом...
— А надо вам сказать, — продолжал между тем Саня, — что более преданных, честных и самоотверженных рабочих в отряде, чем зэки, не было. Ну посудите сами, какая благодать: конвоя нет, не бьют, не унижают, кормят наравне со всеми и даже, бывает, спиртику поднесут. Словом, все лето нормальная человеческая жизнь... А тут ведь, на Колыме, все особенное, свое: своя мораль, свои представления о законах, о чести и совести... И хотя колымские законы нигде не записаны, но известны всем и соблюдаются самым строгим образом, потому что преступление через них карается одной-единственной карой — пикой[1]. И закон относительно полевых отрядов у зэков был такой: если какой-нибудь козел изгадит эту малину, не жить тому козлу, и имя его на Колыме будет покрыто позором, кто бы он ни был!
— Что-то уж красиво больно, — засмеялся Гена, — прямо Джек Лондон какой-то!.. Ну ладно, извини, давай дальше.
— Ну что еще, казалось бы, надо для побега?.. Условия идеальные: оружие, карты, еда, снаряжение — все есть! — воодушевленный нашим вниманием, продолжал Саня. — Хотите верьте, хотите нет: ни одного побега из геологического отряда за всю историю Дальстроя не было. Из самых строгих каторжных лагерей бежали, а из отрядов — нет!
— У американцев есть такая пословица, — усмехнулся я, — «Это слишком хорошо, чтобы было правдой»..,
— Но я вам верно говорю, — начал сердиться Саня, — у одного старого геолога, моего, кстати, очень хорошего знакомого, был такой случай: работал он тогда на Тоскане, неподалеку отсюда, и был у него рабочим один зэк, Колька Хвост. Когда они этого Хвоста брали, лагерное начальство их предупреждало: «Не берите Хвоста, сбежит — вы сами вместо него сядете». А у них бумага с печатью была и разрешение брать под расписку кого угодно. А слава Кольки как умельца по всей Колыме гремела. Все он умел: и варить, и коптить, и рыбачить, и охотничать (как-то в виде экзамена он даже умудрился испечь замечательно вкусный хлеб без единой крошки муки — из вермишели). Словом, взяли они его к себе в отряд, и весь сезон он у них так отработал — дай Бог всякому, только однажды спер спирт и нажрался до столбняка...
— Вот вам, пожалуйста, и Хвост, — засмеялся Гена, — а как же знаменитые колымские законы?
— Спирт, чай и кодеин в кодекс не входят, — поднял палец вверх Саня. — Это дело прячь как хочешь...
— Все, как в жизни, — пояснил я, — во всяком правиле — свои исключения.
— Приехали геологи после полевого сезона в лагерь, — продолжал Саня, не обращая внимания на наши ехидные замечания. — Хвоста сдали и честь по чести расписку за него получили. А он уже через час сбежал. Но... — Саня поднял палец вверх, — уже из лагеря, а не из отряда, и после того, как его сдали. Он в окно смотрел, ждал того самого момента.
...Тут мне хочется остановить мои правдивые повествования для того, чтобы сделать лирическое отступление. Так вот, многократно, буквально десятки раз получал я подтверждения тому, что все это — чистейшей воды вымысел, сказки для легковерных, прекраснодушных читателей и слушателей. Много раз встречался со всякими уголовниками: ворами, убийцами, алкашами, бичами и просто отребьем — и никогда никаких принципов у них не находил, никаких представлений о чести, совести, а тем более о блатном братстве — ничего этого не было! Всегда на моем пути попадались лишь коварные, беспринципные и жестокие преступники и алкаши, и никаких дел я по возможности старался с ними не иметь. Правда, путешествовал я совсем в иные времена, с настоящими «ворами в законе» не встречался, с настоящей организованной преступностью не сталкивался, но тем не менее в романтические сказки о благородстве, чести и достоинстве этой публики не верю. В одном лишь я нисколько не сомневаюсь: отрядные рабочие, набираемые из зэков, действительно, наверное, были очень хороши. Но совсем по другой причине — тогда по лагерям сидело великое множество по-настоящему благородных, замечательных людей, и начальники отрядов интуитивно выбирали, я думаю, именно их. Но вернемся вновь на Колыму под моросящий мелкий дождичек на скользкие тропы правого берега речушки Иныньи...
— Погоди, Саня, куда-то ты со своим рассказом в сторону заехал, — сказал я, — ты же начинал рассказ про профессора Болдырева, истопника в бане женского лагеря, а нечистый занес нас к какому-то пусть замечательному, но совсем ненужному Кольке Хвосту.
— Да, ты прав, — согласился со мной Саня, — как говорится, вернемся к нашим баранам. Так вот, приезжает какой-то отрядишко в Эльген, повариха им нужна была, и натыкается геолог, молодой еще совсем парень, там на нашего знаменитого профессора. И тот, конечно, просится в отряд рабочим. «Возьмите меня, — говорит, — простым маршрутным рабочим, я профессор-геолог, много пользы вам принесу». Ну а молодой тот начальник, конечно, сам с усам, кобенится: «Знаем мы вас, все вы тут профессора. Сейчас я тебе, профессор, экзамен по геологии устрою». «Какой экзамен? —-грустно улыбается зэк. — Болдырев моя фамилия, минералогию вы в университете наверняка по моим книгам изучали, а о фамилии вы у начальства справиться можете». А в те поры тут геологов с университетским образованием почти не было, преобладали специалисты с шестимесячными геологическими курсами на базе семилетки, ну и этот был из их числа. Показывает он Болдыреву камень: «Ну-ка, профессор, определи!» — «Да что же тут определять? — пожимает плечами тот. — Обыкновенный кассетерит». — «Дурак, — говорит начальник, —- а еще профессор, оловянный камень это, а никакой не кассирит»[2]. Словом, отказался этот глупец от услуг Болдырева...
— Воистину нет предела человеческой глупости, — покачал головой Гена.
— Безусловно, — согласился Саня, — нет... Выбрали они себе повариху, собираются уезжать, и опять подходит к ним Болдырев. «Ну если вы сомневаетесь в моей компетенции, то, может быть, вас не затруднит передать мое письмо в Магадане в Главное геологическое управление?» — «Письмо, ладно, передам», — великодушно согласился молодой начальник и с тем уехал.
В Магадане письмо прочли и ахнули: в Эльгене сам Болдырев сидит! А ведь весь Дальстрой на золоте стоял, то есть на геологии. Словом, уже через месяц перевели нашего профессора в Магадан, в городскую тюрьму...
— Неужели они не знали о таком специалисте? — подозрительно спросил я.
— Ничего удивительного я, например, тут не вижу, — сказал Гена. — Во-первых, представь, какая пропасть народу тут сидела, а во-вторых, это же разные епархии: геологическое управление и Дальлаг; конечно, в своей работе они тесно сотрудничали, но знать наверняка, что где у кого есть, и не могли.
— И стало у Болдырева две жизни, — продолжал рассказывать Саня, — с восьми до пяти он геологический начальник: дает заключения о ценности отчетов, рецензирует коллекции, оценки за листы ставит; секретарша ему чай с лимоном несет; часы приема экспедиций у него расписаны, и все такое прочее. Правда, тут же, в кабинете, в уголке на стуле у него вохр с автоматом сидит (его, Болдырева, персональный вохр!), а Болдырев себе чаю просит и вохру тоже чаю; в итээровскую столовую идет, и вохр с ним: оба хорошую еду едят, а не лагерную баланду. А как пять часов пробило, Болдыреву «черного ворона» подают и везут от мягких кресел и чаю с лимоном к нарам и параше. Реабилитировали его, конечно, одним из первых, квартиру в Ленинграде вернули, кафедру в университете, да только ничем этим он не успел воспользоваться. Весна была, апрель месяц, и попросили его (уже реабилитированного) проконсультировать какую-то большую и важную коллекцию в близлежащей от Магадана экспедиции. Он мужик безотказный был, ну и пошел, конечно. Назад возвращался напрямик, через Нагаевскую бухту (с провожатым шел), в пургу. Провалился под лед и утонул. И что удивительно (и обидно, конечно, тоже), многие известные геологи, уже реабилитированные, погибли в своем последнем «зэковском» поле: кто утонул, кто под обвал попал...
...Опять я прерываю повествование, чтобы сделать отступление. В приведенном здесь рассказе, как, впрочем, и во многих последующих моих рассказах этого и других дневников, где героями являются не вымышленные герои, но действительные личности, правда тесно переплетена с вымыслом, рассказ изукрашен подробностями, которых в действительности, может, и не было. Я не ставил себе целью рассказать об этих людях исторически достоверно, я лишь по возможности правдиво излагал то, что слышал в путешествии от своих попутчиков. (В данном случае, правда, рассказ, похоже, очень близок к истине.)
За этим замечательным разговором мы и не заметили, как дошли до лагеря, где нас уже ждал замечательный обед. Юра нажарил огромных отбивных (котлета не умещалась в миске) из все той же телятины.
— Какое мясо молодое, — удивился Саня за ужином. — Вы что, теленка добыли?
— Да нет, — хмуро ответил Юра, — Евсеич дал... — Он не стал продолжать этот разговор, и Саня, почувствовав, что эта тема нашему охотнику неприятна, тоже оставил ее.
Вечером к нам в лагерь пришли Евсеич и геолог-съемщик Борис, который не поленился с образцами перевалить через сопки из своего лагеря на Лесной: Ору Николаевичу нужно определить фауну для стратиграфической привязки листа. Со встречей Борису налили стопку разведенного спирта, перепало и деду (мы с геологами все выпили, разумеется, тоже, кроме Кольки, конечно). Юра, выпив свою стопку, сразу полез в свару с Евсеичем относительно охотничьих законов, охотничьей морали и прочих высоких принципов. Евсеича же в этом споре интересовали лишь патроны (он хотел получить четыре, а Юра дает лишь два). У меня почему-то разболелась голова (что вообще-то бывает со мной крайне редко), и я ушел спать к себе в палатку.
Часа три ворочался я с боку на бок, а сон все не шел и не шел ко мне (что тоже бывает со мной очень редко). Я слышал, как Борис с Евсеичем ушли к себе в лагерь, и с ними ушел и Гена — помочь наладить рацию. Решив, что уснуть мне нынче так и не удастся, я вышел к костру и вызвался нынешнюю ночь дежурить (вместо Гены).
Гена вернулся часа через два (рацию он, разумеется, наладил) и вручил мне (я же завхоз!) свой гонорар — две банки сгущенного кофе с молоком.