* * *
В конце декабря 1941 года меня освободили из Рославльского лагеря военнопленных и направили в распоряжение отдела пропаганды западного фронта, в Смоленск. Комнатку я нашел в одном из уцелевших домиков на улице Володарского, где имелся радио-репродуктор взамен отнятого в начале войны радиоприемника.
Велико было мое удивление, когда в один из январских вечеров 42-го года, я услышал прекрасную русскую речь из Берлина. Говорил Всеволод Блюменталь-Тамарин. Его слово дышало ненавистью к Сталину, к большевизму, ко всем владыкам Кремля и Лубянки. Он приводил много фактов, он говорил о том, о чем до войны думал почти каждый русский человек, боясь поделиться своими мыслями даже с самыми близкими людьми.
В Берлине в это время выходила русская газета под редакцией Деспотули: «Новое Слово». Из Германии она доходила до самых отдаленных русских городов, занятых немцами. Какой захватывающе-интересной казалась она после нудных советских газет. В ней сотрудничали старые эмигранты и новые беженцы из СССР. Блюменталь-Тамарин печатал в газете свои статьи, рассказы, поэмы. В газете был отдел розысков. В этот отдел писали со всех концов света потерявшие своих родственников и друзей.
Написал Блюменталь-Тамарину через «Новое Слово» и художник Мич, обосновавшийся в Вене. Ответа долго не было. Художник уже думал, что его письмо затерялось. Но вот пришла долгожданная весточка от Всеволода. Вот что он писал:
«Милый, милый Михаил Иванович!
У Апухтина есть стихотворение, которое начинается словами:
«Увидя почерк мой, вы верно удивитесь».
Вы очевидно считали в силу моего молчания, что я вашего письма на «Новое Слово» не получил, но, как видите, письмо мною получено и я отвечаю Вам, правда, спустя два с половиной месяца, но вины моей в этом нет, а почему, судите сами.
На следующий день по получении Вашего письма (числа точно не помню) я собрался немедленно ответить, но утром не мог найти Вашего письма. Перерыл всё, но оно, как в воду кануло. Очень я огорчился и поручил своей дочери Тамаре найти письмо во что бы то ни стало, но всё было безрезультатно — поиски не увенчались успехом. Потекли дни, слагались в недели, в месяца и вот сегодня, лёжа больным в постели, я попросил дать мне книжку «Русской истории», раскрыл её и в ней Ваше письмо. Немедленно я посадил за машинку мою дочь и диктую ей мой ответ Вам.
«Письмо Ваше необычайно меня согрело и искренностью своей и стоическим мудрым спокойствием. Мы — песчинки, атомы в безмерности создания. Что можем мы сделать? Ничего, только покориться и нести свой тяжелый крест. Есть ли в этом какой-либо смысл? — часто спрашиваю я себя. Очевидно, есть. Мы — слагаемые того целого, огромного, чего не в силах охватить ни взором нашим, ни мышлением. Мы, как осенние листья, сорванные порывом ветра — неслись и несемся, и где-то ляжем, чтобы совершить свое предназначение: послужить перегноем для будущих, иных всходов. В этом вся философия нашей жизни, её путей, её страданий. Думали ли мы с Вами три года тому назад, что мы очутимся где-то далеко-далеко от нашей несчастной, теперь окровавленной Родины? Нет, не думали, но пришел ветер из пустыни и погнал нас. И Вы, мой дорогой земляк и я — мы оба художники, с той только разницей, что Ваше искусство понятно везде, моё же, увы, только там, откуда судьба изгнала меня. Но у меня есть и огромное преимущество: мой дар дает мне право — бесценное право — бичевать великого убийцу Сталина и его подручных палачей.
«Три раза в неделю я подхожу к аппарату и, трепеща от ненависти, бросаю в эфир всё своё негодование, весь мой гнев — дьяволу, уничтожившему всё лучшее земли нашей. И это держит меня в жизни, это спасает меня от отчаяния. В этом весь смысл моего существования. Я часто плачу горькими безутешными слезами о моих погибших друзьях, и эти слезы мои — есть выражение — сумма слез миллионов обездоленных, последние вздохи погибших, обреченных лечь во имя торжества зла, во имя чудовищной власти безумного грузина.
«И я бросаю эти мои слезы в устье маленького металлического аппарата и они, как «Мене, Текел, Перес» звучат в безграничном пространстве и не пропадают бесследно. В этом моя жизнь. Всё остальное меня мало интересует: театром я не живу, и мне порою кажется, что я никогда не был актером, что всё это был какой-то странный, не совсем понятный сон... Да и кому нужен сейчас театр? Какие трагедии могут быть страшнее той трагедии человечества, которая теперь разыгрывается на всей земле? Сейчас не время театру — он так незначителен, так мал и так слабы его выразительные средства.
Ну, не хочу удручать вас своей философией. Расскажу кое-что о себе. Жена моя Инна Александровна, как и дочь моя Тамара, слава Богу, относительно здоровы и живы, и мы трое работаем, как можем и стараемся всемерно принести пользу приютившим нас. Одно плохо: я часто болею, старое сердце протестует против перенесенного, а ужасов было достаточно для большого, дешевого, бульварного романа, но об этом можно рассказать только при встрече, если бы таковая волей судьбы произошла.
«Был я на фронте, подле самых боев, зачастую, в очень тяжелых условиях, но мой покровитель и патрон Святой Николай Чудотворец, охранил нас. Стало быть мы для чего-то еще нужны. В Берлин я попал в январе сорок второго года, где и прожил до августа месяца сорок третьего, а оттуда переведен в Кенигсберг, в Восточную Пруссию, где и обретаюсь доныне. Пишите мне сюда, буду подробно отвечать вам. Передайте мой привет вашей семье. Мои дамы от всего сердца желают вам всякого благополучия.
Искренно уважающий Вас,
Всеволод Блюменталь-Тамарин.
«Это письмо опять застряло. Это замечательно. Опять был потерян Ваш адрес на месяц с лишним. И опять обретен.
Я сейчас в ужасном волнении: тяжело ранен мой родной племянник Игорь — доброволец. Ранен в боях с американцами. Чудесный юноша.
Мучаюсь я неизвестностью страшно. Жду вестей.
Ну, да хранит Вас Бог. В.Б.Т.
Кенигсберг, 18-6-44».