Здесь в Америке, идя по улице, я высматриваю двойников. Вот этот бородач похож на Кононенко, вот этот — на Митю Орбели, вот эта дама — на одну мою школьную приятельницу, вот эта — на другую. Ее двойника я не встречала никогда. Она приехала, вернее ее привез в Ленинград из США вместе с ее матерью Николай Иванович Вавилов. Мать ее, американка, специализировалась в США по русскому языку, была членом коммунистической партии, участвовала в протесте против осуждения и казни Сакко и Ванцетти и лишилась работы. Вавилов привез ее в качестве секретаря. Он говорил, что в этом деле она гений. Они жили в крошечной квартирке на Невском на углу Мойки, в Строгановском дворце, в одном из зданий Института растениеводства, директором которого был Вавилов. Жили они под крышей. Дворцовая челядь там, наверное, жила. Но по тем временам это было роскошно — не в коммунальной квартире ведь. Окна выходили на Невский. Прихожу к ним однажды. На стене висит шерстяной коврик, и на нем изображена большая красная свастика. А дело было в 1939 году, до пакта дружбы Сталина с Гитлером. «Снимите коврик сейчас же, придет кто, увидит, донесет». «Нет, — говорит Эдна, — мама коврик снимать не будет. Это коврик не нацистский, а индейский, а мы против угнетения народов».
В 1937 году, летом, я хотела взять ее с собой в экспедицию, и начальник экспедиции обещал мне включить ее без оплаты, и мы сговорились, что он сделает вид, будто с оплатой, а деньги, которые он израсходует, внесу я. Помогать ей было дело нелегкое. Гордость ее была непомерна. Всякую помощь она рассматривала как подачку. Курточка у нее кожаная, для ленинградской зимы совсем неподходящая, и мы на кафедре решили надеть на нее мой шерстяной иранский джемпер, очень толстый, хоть на время просили взять. Куда там! Мы с ребятами — Муретов, Грацианский, Розенштейн, все на войне потом погибли — силком надели на нее джемпер и ее курточку. Шутили, смеялись, но действовали очень решительно. Она отошла к двери, молниеносно сняла курточку, выкинула джемпер и ушла. Мы с начальником экспедиции решили ее обмануть. Однако вышло иначе. Оказалось, что со стороны начальника это действительно был обман, но другой. Он и не собирался ее брать, а мне обещал, чтобы заполучить меня в состав своей экспедиции. А я ехала, чтобы помочь ей. Я тогда радиационной генетикой занималась под руководством Меллера, популяциями не интересовалась.
Ей он сказал, что средства урезаны и он финансировать ее участие в экспедиции не может. «Как вы могли верить ему?» — спросило пятнадцатилетнее дитя потом. — С первого взгляда видно, что лжец». О нашем уговоре она, само собой разумеется, ничего не знала. Я ехала в экспедицию в Умань отдельно. На Юге была. С разочарованием я обнаружила ее отсутствие.
Не судите строго этого начальника. Ни один разумный человек — а я не отношусь к их числу — не рискнул бы взять американскую подданную в экспедицию. 1937 год. Этим сказано все. Когда в Умани мы пришли на завод фруктовых вин и попросили директора разрешить нам ловить дрозофил в бродильном цехе, он, не отвечая, снял трубку и позвонил в НКВД, тогдашнее КГБ. Он спрашивал, как быть. При этом он сильно дергался, будто в пляске святого Витта, и мигал одним глазом. После телефонного разговора он дал разрешение ловить мух.
Начиная с этой экспедиции, я стала генетиком-популяционистом. И сейчас, в Медисоне штата Висконсин, в США, в 1980 году я делаю в точности то, что делала в 1937 году. Глобальные всплески мутационного процесса, первый подъем которых мне посчастливилось наблюдать тогда, в 1937 году, в Умани, завлекли меня навсегда. Я привезла грандиозный материал. Эдна Бриссенден принимала участие в его обработке и выполнила важный раздел исследований. Когда статья была написана, она сказала: «Раиса Любовна, — Львовна ей не давалось, — вы пишете хорошо, но Меллер пишет лучше». Возражать не приходилось. Лето она не потеряла. Она перешла из восьмого класса в десятый. Сдавая экзамен по литературе, она написала на английском языке сочинение «Маяковский и Уитмен». Преподаватель предлагал ей опубликовать его. Перевод он брался сделать сам. Она отказалась. Я просила ее дать мне сочинение. Она не дала. Она любила меня, но и третировала, как дохлую собаку. В начале 1939 года, я еще была в аспирантуре в Ленинграде, она пришла на кафедру и сказала, что им с матерью не продлевают виз, в гражданстве отказывают, и, видно, им придется вернуться в Америку. Она была в отчаянии. Я сказала ей, что им лучше уехать. Она — гордая Бриссенден — уткнулась носом в стенку и сдавленным голосом сказала: «Убирайтесь к черту. Тут я буду учиться в университете, а там буду мыть посуду». «Нет, — сказала я, — там вы будете живы, а здесь не останется от вас ни праха, ни пыли».
В 1939 году она поступила в университет. До поступления она работала в Зоологическом институте лаборантом. Став студенткой, она лишилась возможности зарабатывать. Стипендии ей не давали. Вавилов уже не был директором института и не имел возможности оплачивать секретаря. Мать ее получала как библиотекарь иностранного отдела библиотеки института растениеводства сорок рублей в месяц. Это тот заработок родителей, начиная с которого детям стипендия не полагалась. Мне удалось выхлопотать для нее стипендию.
Уж не знаю, как так случилось, что мы были с ней в Зоологическом саду. Маленький львенок жалобно кричал, просил пустить его к матери в соседнюю клетку. Эдна пошла в контору и потребовала, чтобы львенка перевели в клетку матери. Начальник хладнокровно отказал. Мартышки вели себя свойственным им непристойным образом. Созерцать в присутствии Эдны, как они делают из любви забаву, невозможно.
В 1940 году арестовали Вавилова и в том же году Карпенченко. В знак протеста она ушла из университета. Она говорила, что в Америке, в ненавистной ей Америке, ни один студент не остался бы. Я спросила ее, чем же она занимается. Она отказалась ответить. Сказала, что есть вещи поважнее науки.
Я жила в то время в Москве, летом 1941 года она должна была приехать ко мне в гости. Это не состоялось. Война началась.
В конце 1941 года или в начале 1942 они обе — она и ее мать — погибли. Весть об обстоятельствах их гибели дошла до меня почти сорок лет спустя.
Американский ботаник Н.С. Форест заинтересовался судьбой двух американских подданных, чьи следы затерялись в блокадном Ленинграде. От соседей по дому и сослуживцев Бриссенден-старшей он узнал, что Эдна умерла с голоду в Ленинграде. Соседка предлагала ей бульон из клея, но Эдна отказалась. Клей — продукт животного происхождения, а она и мать ее вегетарианцы. Мать вывезли, но она умерла от истощения. Форест сделал Эдну героиней своей очаровательной повести, дав ей имя Эдит.