Утром 23 августа нас разбудила шумная деловая возня: привели австрийский обоз, захваченный гренадерами. Лил дождь, было грязно и ветрено, и в воздухе пахло осенним неуютом.
Понуро стояли пленные - целый батальон, с офицерами и полковником во главе; денежный ящик, канцелярия, два воза винтовок и свыше 50 лошадей.
Кучка наших солдат и офицеров, как на ярмарке, окружили пегую, худую, нервную лошадь, благородную морду на тонкой шее, и убеждали начальника обоза на все лады:
- Подумайте! В походе! Куда вам с ней возиться. На что она вам? Продайте! Вы сто других достанете впереди...
Но офицер сердито отмахивался, повторяя в двадцатый раз:
- Не могу, не могу! Я дал честное слово лейтенанту по окончании войны вернуть ему лошадь: это призовая.
- Ну, вот... Когда это ещё будет! - смеются в толпе.
- Не бес-по-кой-тесь, - отвечает с апломбом офицер, - не дальше как через три месяца... С математической точностью... На Рождество все дома будем!..
Вдоль полотна в теплушках сидят раненые солдаты и мирно беседуют с такими же ранеными австрийцами. Из вагона с белой надписью «Тяжёлые» меня окликает взволнованный голос:
- Ваше благородие, прикажите этого австрияка в третий класс положить, а то шибко мучается грудью. - И тут же распахивает шинель на австрийце и показывает забинтованную окровавленными тряпками рану.
- Уж не ты ли его ранил? - обращаюсь я с бесстыдным вопросом к солдату.
Солдат смотрит мне прямо в глаза и отвечает сурово:
- Которые мною побиты, те там и остались... На мне греха нет... А и есть, не мне прощенья просить у него... Не мы приказывали... Начальству - тому, вон, пожестче будет.