В эту сумбурную осень и начались мои «воскресенья», которые вызвал к жизни, собственно, Эллис; они начались моим рефератом «Символизм как мировоззрение», ставшим основой дебатов и споров, продлившихся целый сезон, раздуваемых Эртелем до мирового пожара, сжимаемых Эллисом в тезисы его агиток, с которыми он несся стрелой по лабиринту московских квартир; споры, музыка, шаржи, подчас инциденты, просто танцы — мне напоминали какой-то сеанс: человек двадцать пять, тридцать шумно кричали за столом; и помнился стих Блока:
Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место.
Люди, собиравшиеся на воскресеньях моих, — какой-то ручей: рой за роем проходил, точно по коридору, сквозь нашу квартиру, подняв в ней сквозняк впечатлений; много фамилий и лиц я забыл; и не помню, когда кто явился, куда кто исчез; воскресенья продлились до 906 года; а в 907 году по составу посетителей они — уже иные совсем; бывали же в период 1903–1904 годов: Сизовы, два брата, студент Сильверсван, Рубанович, Печковский, Нилендер (позднее), Оленин, Петровский, Владимировы, все семейство (брат, две сестры, мать), Малафеев, Леонов, Челищевы и Лев и Сергей Кобылинские, Батюшков, Эртель, Сергей Соловьев, Поливанов Владимир, Петровская, Нина Ивановна, старый художник Астафьев и прочие люди, которых не помню, которые все ж признавали себя «аргонавтами».
Ходили и «грифы»: С. Кречетов (Соколов), поэт Рославлев, братья Койранские, Поярков, студент Пантюхов (романист); «скорпионы»: Бальмонт, Поляков, Балтрушайтис, Семенов, М. Ликиардопуло (еще студент), Н. Феофилактов (художник), Шик, Брюсов, Волошин, Иванов, бывавший заездом в Москве; из художников — Липкин, Борисов-Мусатов, Шестеркин, Российский, В. В. Переплетчиков и Середин, слишком вежливый; из музыкантов: профессор Танеев, Николай Метнер (Эмилий жил в Нижнем); сам Метнер-папа, хоть и не музыкант, ассистировал изредка, приподнимая седую бородку, а-ля Валленштейн; и Буюкли, пианист, завивался руладою Листа на старом, разбитом рояле.
Являлись позднее: Рачинский, д'Альгейм, П. И. Астров, с собою из своего кружка приводивший кого-нибудь, Б. А. Фохт, кантианец; бывал Н. Я. Абрамович: критик (в 1904 году); из мира профессорского: бывали Павловы, муж и жена (оба — геологи), И. А. Каблуков, профессор Шамбинаго, тогда лишь доцент; появлялись: Свентицкий, Эрн, но не Флоренский, всегда заходивший отдельно и гама боявшийся; тут и знакомые матери: муж и жена Кистяковские, Л. А. Зубкова, Часовникова, К. П. Христофорова, сестра Эртеля.
Вспоминаю «попутчиков», и — голова идет кругом: мельк! мельк! И — выныривают: —
— почему-то — Поярков, участник моих воскресений, слагатель никому не нужных стихов, еще более вялых речей о Бальмонте и Оскаре Уайльде; садился и требовал точных ответов: сию же минуту. Зачем он сидел? Вагон общий, «Гриф», — до ближайшей лишь станции, где мне — налево; направо — ему. Кобылинский, Сергей, прочитавший свое сочинение о Лотце мне все, от доски до доски! Почему? Вагон общий: теория знания — до остановки «Лопатин», где он соскочил, я же ехал в те годы до следующей пересадки: у «Канта». И спутник на час — еще молодой Абрамович, впоследствии критик из журнала «Образование», еще не обозленный, еще не мой враг; своим частым приходом некстати меня вынуждает он часто бежать от него; он позднее за мной из страниц журнала гоняется, как папуас; и железным — пером, как копьем, протыкает лет восемь за эти невольные от него бегства. Что общего со староколеннейшим В. В. Переплетчиковым, передвижником, вдруг записавшим цветистыми точками? Сколько часов мы убивали друг с другом! К чему? Вагон общий: общество «Эстетики», тактика Брюсова, временная… А Российский? Молчу. Мой товарищ, В. В. Владимиров, в умные мысли о живописи меня посвящал, а художник Борисов-Мусатов, тончайший и нежный горбун, привлекал обаянием личным; он — скоро умер… А… а… для чего посещали меня — Середин, Липкин, тоже художники? Их я лично не знал; вероятно, — они думали, что меня знали. Иль, — идя к философу Фохту, ища семинария, каково преодолеть вместе с умницей, с педагогом-философом — его тусклых друзей-философов.
Золотоискатели цедят сквозь сито песок: для отсейки отдельных крупиночек золота; так поступая, сознание пересорял я, непризнанный «индокитаец», в толпе москвичей затолкавшийся: можно ль узнать человека, сдавив ему локтем микитку иль чувствуя его каблук на мозоли?
А форма чинения друг другу препятствий к обнаружению личности производилась под формой знакомств; знаю «Белого» — значение часто: вдавленье микиточное ощущает давящий меня чей-то локоть.
Отсюда — оскомина; моя общительность — невероятна в те годы была; велика была любознательность; быть социальным — задание тогдашних дней; с детства учился болтать на жаргоне, заказанном мне взрослыми, но обставшее многоязычие в 1904 году переходило все грани; тактика ж вежливого с «извините, пожалуйста» в давке трамвайной наляпала на меня мне навязанный штамп: «Лицемер перекидчивый». И оттого наступали минуты, когда я, без видимого повода, вдруг бацал С. Л. Кобылинскому. «Лотце вполне отвратителен мне!» Сильверсвану же давал понять, что не великое счастье нам часто видеться.
(75) Ср. запись об октябре 1903 г.:
Читаю свой реферат «Символизм как миропонимание» у себя. Он ложится в основу лозунга, провозглашенного Эллисом: «Мы — символисты-аргонавты, ищущие „Золотого Руна“ <…> образуются у меня наши аргонавтические, весьма бурные воскресенья»