В этих местах все было особым, отличным от нашего пятиэтажного конструктивистского комплекса под названием «Новый Быт». Входили в узкую калитку, миновали маленький желтый домик, приближались к другому побольше, в полтора этажа, кирпичному. Взбирались по шаткому крылечку, протискивались узеньким коридорчиком, в котором спал на подстилке старый пес Каштан (у него уже не хватало сил приподнять голову), и попадали в небольшую светлую комнатку, битком набитую необычными вещами.
Новый быт в Ростове.
У двери, слева, на тумбочке, стоял поднос, разрисованный по белой эмали фиолетовыми ирисами и окаймленный затейливой золочёной решеточкой. На подносе красовалась серо-зеленая матового фарфора ваза, украшенная белыми цветами, как я теперь понимаю, каллами. А рядом примостилась керамическая девичья головка с античным профилем и небрежными локонами и серый кустик кораллов.
На стене справа висело забавное панно — аппликация: карапуз убегает от злых гусей. Клювы у птиц были зловеще красными, а шеи пугающе длинными. Напротив была прикреплена репродукция с картины Маковского «Дети, бегущие от грозы», и баба Лида рассказывала про девочек-сестер целую историю: где они жили, как их звали, как отправились в лес за грибами, как начиналась и расходилась гроза, как тяжело было старшей нести младшую, каким радостным оказалось их возвращение домой. Мое впечатление от этого рассказа было настолько сильным, что долгое время я считала, что и со мной случилось что-то подобное: я вспоминала вспышки молнии, раскаты грома, скрип падающих деревьев. Только никак не могла решить: я ли несла маленькую девочку или меня несли?
А еще из каких-то ящичков и шкатулок доставала баба Лида груды исписанных дореволюционных открыток, замечательно красивых, с пасхальными яичками, из которых вылуплялись золотые цыплята. А на других открытках цыплята везли в упряжке скорлупки — кареты, а седоками были кудрявые мальчики и девочки.
Все эти осколки ее прежней благополучной жизни замужней дамы среднего класса, которая ездила на курорты, украшала квартиру предметами модного в начале века модерна, рассылала и получала поздравительные открытки, были удивительно живыми. В них не было ни капли ветхости, лежалости и даже старомодности, только необычность. Может быть, потому что эти предметы как бы участвовали в бытии своей хозяйки. А еще потому, что пронизаны они были шутливостью, добротой, детскостью, так присущей самой бабе Лиде.
Дети и всё, что к ним относится, вообще находились в центре ее мироощущения. Обо мне уже и говорить не приходится! Но все соседские ребятишки от двух до двенадцати забегали в эту крошечную комнатку в любое время и обязательно получали цветную монпансьешку из тех, что хранились специально для этого случая в жестяной коробочке. Символично, что на единственном сохранившемся у нас бабы-Лидином снимке она как раз сидит на крылечке в обнимку с соседской девочкой Галей.
Самая трогательная история, которую я слышала от бабы Лиды, — о том, как она и ее муж на курорте в Бердянске нашли в парке крохотную нарядную девочку. Предвосхищая «Подкидыша», они поили малышку лимонадом, кормили пирожными, а потом отвели ее в свою наемную квартиру в тайной надежде, что ребенок — бесхозный и достанется им. Правда, в отличие от Раневской и «Мули», супруги Федоровы сообщили в полицию о происшествии и дали свой адрес. В отступление же от известного сюжета девочка, когда с нее сняли платьице, оказалась мальчиком. А вскоре по оставленному в участке адресу прибежали в слезах горя и радости родители малыша.
Даже еврейские анекдоты (не анекдоты про евреев с оттенком антисемитизма, а настоящие местечковые анекдоты), которые рассказывала двоюродная бабушка (она — единственная из семьи Уриновских, несмотря на свою крещёность, сохраняла интерес к приметам родового прошлого), были о детях. Я помню два из них.
Отец и сын поехали в город продавать лошадей. В пути их застала ночь. Решили остановиться. Коней привязали к дереву. Чтобы не уснуть, сын задает отцу вопросы:
— Папаша, я не пойму одного: когда палка в землю встромляется, куда земля девается?
— О, какой умный мальчик! Какие мысли!
Через некоторое время:
— Папаша, я не пойму другого: керосин мокрый — так почему же он горит?
— О, какой умный ребенок! Золотая голова!
Уже рассветает. Сын, сквозь дремоту:
— Папаша, я не пойму третьего: веревки здеся, а где же коняки?..
Второй анекдот был про Мотеле, который постоянно пропускал уроки. Учитель спрашивает:
— Мотеле, почему ты не был в школе в понедельник?
— Господин учитель, у нас дома был шкандаль, и мамаша сказала на папашу, что он жверь. Таки я боялся уйти из дому — вдруг он ее съест.
— Мотеле, а почему ты не был в школе во вторник?
— Я таки вышел из дому, но на соседском крыльче лежала большая собака и так на меня смотрела, что решил за лучше вернуться домой.
Что было в среду, я уже не помню, а в четверг мамаша пекла пытычки-фейгилы и Мотеле стерег их, чтоб они не улетели.
— Ну, хорошо, — гремит учитель, — а почему ты опоздал в школу сегодня?
— Господин учитель, когда я шел до школы, был сильный ветер. Я делал шаг вперед, а он меня отбрасывал на две шаги назад. Так я же умный мальчик. Я повернулся до ветер спиной, и теперь я делал две шаги вперед, а ветер отбрасывал меня на шаг назад. Так я опоздал в школу.
Ох, что касается еврейских анекдотов и еврейских словечек, я вдруг поняла, что дело не в приверженности бабушки Лиды к своим корням. Просто ее вместительная натура была открыта всему и впитывала все из прошлого и настоящего, из любой культуры, любого уклада, любых обычаев — лишь бы это было доброе, светлое. Именно она рассказывала мне сказку про Ивашечку, который ловил рыбку в белой рубашонке, сшитой милой матушкой. А матушка выкликала на бережку: «Ивашечка, сыночек мой, приплынь, приплынь ко бережку». Именно она пела колыбельную: «Спи, дитя мое, усни, сладкий сон к себе мани. В няньки я тебе взяла ветер, солнце и орла…»
И еще — она понимала красоту повседневности, ценила мир в каких-то неброских будничных подробностях и пыталась, может быть бессознательно, научить этому меня. Именно так я расцениваю сегодня два наших с ней путешествия.
Прожив все сознательное детство на берегу Дона, я никогда не видела его в глаза. Моя бабушка водила меня в парк, кино, кукольный театр. Когда в сороковые годы мы жили с ней летом в Подмосковье, она любила в конце дня пройтись со мной по дачному поселку, останавливаясь у самых нарядных домиков, у самых ухоженных цветников. Она искала в жизни красоты, гармонии, идеала.
А я помню, как мы вдвоем с бабушкой Лидой совершили поход по правому, городскому берегу Дона. Почему это ей вступило в голову? Набережной тогда никакой не было. Мы спустились по Богатяновскому вниз и пошли мимо угольных насыпей, каких-то складов, подступавших к ним барж, дровяных сараев, чумазых домишек портовых служб. Скрежетали краны, скрипели драги. Я устала, мне было скучно, надоело видеть этот черно-красный пыльный мир. И я была счастлива, когда мы наконец повернули направо, в город, к трамваю. Но сегодня я благодарна бабе Лиде за эту утомительную прогулку: я видела то, что исчезло с лица земли через десять лет.
А вот каким образом мы перебрались в какой-то другой день на левый берег Дона, я вообще не знаю. Но эти пустынные песчаные отмели, большие зелено-коричневые половинки раковин-беззубок, и витые серые домики прудовиков, которые я собирала в свою панаму, и кустики травы, пробившиеся из песка, и совершенно неповторимый запах речной сырости, и холодок вечернего берега, который щекочет босые ступни, я запомнила навсегда. А как отчитывала нас бабушка за мои грязные ноги и изгвазданную панамку, не помню совсем, но уверена, что так оно и было.
Сегодня я понимаю, что природа предназначала Иду Ханоновну Уриновскую, впоследствии Лидию Афанасьевну Федорову, специально для того, чтобы быть матерью, бабушкой, отдавать, опекать, растворяться в другой жизни, сопереживать чужим радостям и огорчениям. Но жестокость провидения заключается в том, что оно раздает судьбы не в соответствии с человеческой природой, а подчас — вопреки ей. Случай с бабой Лидой — как раз классическое подтверждение тому. При ее любящем, самоотверженном сердце, при ее ровном, веселом нраве, при ее ласковых, умелых руках, при ее пышной груди и широких бедрах у нее никогда не было детей, не могло их быть. Теперь я догадалась, что на курорт — в Бердянск на грязи — она ездила в надежде зачать ребенка. А мама рассказывала, что сколько-то лет спустя врачи установили, что виной ее бездетности является муж. Я уверена, что бабушка Лида ни в чем и никогда его не упрекнула, но Алексей Федоров, который сам мечтал о ребенке, не перенес такого удара судьбы. Он покончил с собой, совершив, с точки зрения своего отца — священника, тягчайший грех. Впрочем, сам Алексей был вполне светским человеком и, вероятно, атеистом.
А баба Лида осталась жить. Потому что надо было любить и нянчить старика отца, которого когда-то со спокойной душой оставил на ее руках, уезжая в Батум, двадцатилетний брат. Младшая сестра уже скрывалась от жандармов. И, может быть, замуж за Алексея Федорова Ида вышла примерно в эти годы как раз потому, что он был добр и надежен и готов был стать ее опорой.
Впрочем, еще семилетней девочкой именно она исполняла обязанности хозяйки дома, опекала младшую сестру, обслуживала отца и брата, весь дом.
И вот именно бабушка Лида приняла к себе брата-инвалида. Хотя была у него дочь, и вторая сестра, и двое племянников. Я не знаю, как и кем эта проблема решалась, но думаю, что сомнений ни у кого, в том числе и у нее, не возникало: именно бабушке Лиде будет удобней всего купать малоподвижного старика без ванны и душа, менять ему белье и постель, жить с ним вдвоем в одиннадцатиметровой комнате, кормить его на свою зарплату окантовщицы.
Мама, когда уже никого из родных не оставалось в живых, рассказывала, что на семейном совете определили, что она и Юрий, племянники, и Нюся, дочь, будут ежемесячно давать бабе Лиде на содержание дедушки Миши по сто рублей. Но регулярно это делала только обязательная мама. Нюся жила в чужой семье и не всегда могла собраться с духом попросить деньги у мужа. Юрий поступил в институт, ему никогда не хватало стипендии то на книги, то на туфли.
И баба Лида изворачивалась как могла. Как-то моя рассудительная бабушка сказала ей в моем присутствии:
— Почему бы Мише не продать свои марки? Юрик говорит, что такая коллекция очень дорого стоит.
— Но это же все, что у него осталось от прошлой жизни.
Ответ бабушки Лиды казался ей самой исчерпывающим. Она понимала и ценила ауру вещей, их дух, их память. Моя бабушка — нет. Ее любимое присловье: «У человека должно быть все, что нужно для жизни, и ничего, что мешало бы жить».
Еще одну семейную коллизию, скрытую от моего детского сознания, я узнала незадолго до смерти мамы. Мы как раз вспоминали бабу Лиду, говорили о щедрости ее материнского инстинкта, о его нереализованности. И мать сказала, что как раз незадолго до возвращения дедушки Миши из тюрьмы случилась крупная, неприятная ссора между бабушкой и мамой. И тетка предложила племяннице: «Давай я перееду к тебе. А Бэлла пусть живет отдельно с Юрием. Тебе со мной будет легче».
Вот какой открывался вариант в нашей жизни! И, конечно, маме было бы несравненно проще, комфортней, свободней с веселой, доброй, услужливой теткой, чем с властной, самолюбивой матерью. И я бы прожила какой-то совсем другой вариант детства — без ежедневных посещений книжных магазинов, без оперных радиоспектаклей, которые приучила меня слушать бабушка, без «Мцыри», из которого она постоянно мне читала наизусть. Но с загадками типа: «Что тяжелее — пуд пуха или пуд угля?», со стихами: «Пошла курица в аптеку и сказала: „Кукареку, дайте пудры и духов для приманки петухов“» или: «Кот Мордан, большой проказник, стульев выставил штук пять, посадил на кресло куклу и давай по ним скакать. Удивлялась кошка Машка, удивлялся Васька-кот на Морданку-акробата — как он шею не свернет? Только кукла возмущалась, что невежа — кот Мордан посадил ее на кресло, а не в ложу, на диван».
Вот они вдруг и вспомнились, эти простенькие вирши детской эрзац-литературы начала двадцатого века. Ими баба Лида должна была радовать не меня, а собственных детей, маленьких Федоровых, которым, к сожалению, не суждено было родиться.
Увы, нам не дано попробовать иные возможности своей жизни, и я не могу сказать, что больше бы мне подошло. Я даже вдруг усомнилась: стала бы счастливой бабушка Лида при новом раскладе вещей? И даже моя мама? Ведь неопровержим закон: если в одном месте прибавится — в другом обязательно отнимется. Это касается и человеческих жизней. Помните фантастический рассказ Маканина «Ключарев и Алимушкин»? Но и в реальности эта зависимость не отменяется. И как бы пользовались улучшениями в своей судьбе баба Лида и ее племянница, если бы наступила перемена к худшему в жизни бабушки и Юрия? Нет, не умели мои ныне покойные родные, при всех различиях в их характерах, строить свое благополучие за чужой счет.
* * *
Вот и вычерпала я до последнего донышка кладовую моей детской памяти. Теперь только остается рассказать об августе сорок второго.
Когда немцы расклеили приказ: всем ростовским евреям явиться на сборные пункты для переселения их в безопасное место, — никто из нашей семьи не строил никаких иллюзий. Говорили только о смерти.
Дедушка Миша оставался философом:
— Раз такой жребий выпал народу, из которого мы вышли, значит, надо разделить его судьбу.
Моя бабушка, натура деятельная, протестная, заявила:
— Я не баран, чтоб добровольно идти под нож. Пусть ищут, ловят. Но я и тогда не дамся, у меня и шприц, и морфий имеются. А Лене и Инке что — со мной отправляться?
Брат, подумав, сказал:
— Да, тебе нельзя бросить Инночку. Ради нее надо жить.
А баба Лида промолчала. Потом прощались. Мама всхлипывала, кусая губы. Я не все понимала и только нежилась под поцелуями бабы Лиды и морщилась, уколовшись о бороду дедушки.
Провожая нас до ворот, баба Лида сказала:
— Вчера приходил Тимоша Федоров (видимо, какой-то родственник покойного мужа). Он на подводе приехал из Мокрого Гашуна. За мной. Говорит, что в деревне я буду в безопасности, меня там все считают русской…
Мама и бабушка не задали ей никаких дополнительных вопросов, видимо, прочитав ответ в ее глазах…
Остальное можно только воображать. Хотя есть и факты. Их узнала мама от соседки, матери той девочки Гали, когда пришла к ней в сорок третьем году. Из двора баба Лида вывезла брата на инвалидном кресле. Они не взяли с собой ничего, ни нитки. Все фотографии, письма, дедушкины рукописи соседка сожгла на всякий случай. Альбомы с марками забрал какой-то высокий эсэсовский чин.
Как тащила бабушка брата вверх по выбоинам Богатяновского? Хотя тут могли найтись и помощники: со Старопочтовой уходило много знакомых евреев, в том числе сестры того Гриши Брандера, с которым дедушка дружил в юности, а с ними — их шестнадцатилетний внук.
Я думаю, что и погрузка евреев в машины прошла благообразно. Навряд ли немцы хотели криков и плача в центре города. А вот в Змиевской Балке? Как вытаскивали парализованного старика — с креслом или без? Погибли они одновременно, рядом, касаясь друг друга, или — порознь, в слепой мешанине тел, среди чужих и собственных стонов? Хоть бы они умерли на поверхности земли, а не задохнулись в могиле! Да им немного было нужно, двум старикам, прожившим трудную, горькую жизнь!
А теперь я хочу спросить в своей поминальной молитве этого жестокого бога, еврейского или русского, все равно: неужели не заслужили они тихого, мирного конца в своей постели? И где же ты был, Яхве или Иисус, почему не поразил молнией убийц? Почему не отсохли их руки, державшие автоматы? Почему не ослепли их глаза, целившиеся в стариков и детей? Или ты так и хотел, чтобы мои бабушка и дедушка исчезли без следа, без зарубки, без креста, без камешка с лица земли?
Да не будет так! Пусть тень их мелькнет на этих страницах! Пусть прошелестят их голоса! Пусть озарит читателей свет их душ! Амен.
2002 г.